Последний дар - Гурна Абдулразак
Когда они подросли, Аббас попытался вести себя с ними строже: меньше смешочков и поцелуйчиков, больше указаний и наставлений. «Приучайтесь к самостоятельности. Нельзя, чтобы люди над вами потешались. Жизнь не праздник». Она смеялась над этим — иногда ей казалось это неискренним, преувеличением. Всё время сохранять строгость он не мог, и часто в нем просыпалось былое озорство. Он слишком ответственно относился к своим родительским обязанностям, и ей хотелось сказать: «Поиграй с ними, посмейся, не бойся ты за них всё время». Потом они стали подростками и хотели уже всё делать по-своему и не всегда так, как ему нравилось. Но еще до этого она почувствовала, что Аббас отдаляется всё больше, — куда-то, где его уже трудно достать. Иногда лицо у него делалось хмурым и в глазах проглядывало что-то, что она не могла истолковать иначе как боль. Как будто дети возвращали его к чему-то, о чем он приучил себя не думать. Когда она спрашивала его, он удивлялся или изображал удивление и говорил, что всегда есть повод тревожиться за ребенка. Говоря это, он виновато улыбался, и она прекращала расспросы. Детей его молчание смущало, она видела это. Оно пугало их. Ей казалось, что он не всегда это понимает, а его обижало, что дети его сторонятся, как будто отвергают его. И, возможно, он был прав: дети доставляют много беспокойства.
Когда они родились, ей шел только третий десяток, и впервые в жизни казалось, что все тревоги позади. В каком-то смысле она ощущала, что взрослеет вместе с ними, и ей нетрудно было разделять с ними их забавы. Из-за детей она ощутила разницу в возрасте — своем и Аббаса. Как же его раздражала порой их болтовня! Как не удавалось ему порой разделить их веселье! Он старался, он прятал улыбку, когда считал, что надо проявить строгость, и покупал им нежданные подарки. Но иногда ей казалось, что он старше своих лет.
В ту первую пасхальную субботу Анна ехала в Чичестер с некоторым волнением. В семьях ее прошлых приятелей ей никогда не предлагали остаться на ночь. С Ником она была знакома всего месяц с небольшим, и, по его рассказам, родители его были люди чопорные, благополучные, знающие себе цену и о других судили строго. Могут встретить ее холодно — вторглась в семейный праздник, и она задавалась вопросом: рады ли они тому, что пригласили ее. Ник, сам того не желая, изобразил их людьми, которым трудно угодить, придирчивыми; рассказал о случавшихся трениях с ними и кое о чем, что они в нем не одобряли. У нее было такое чувство, что ее будут оценивать и она, конечно, произведет неблагоприятное впечатление, но выбора не было: только постараться угодить, быть внимательной, изображать простодушие. Но когда она вошла, мать Ника обняла ее с широкой улыбкой и поцеловала в обе щеки. Это была стройная женщина с худым лицом, светлыми волосами, коротко стриженная, в светло-серой блузке и узорчатой юбке. Минуту она не отпускала Анну и с улыбкой в голубых глазах, чуть отодвинувшись, всматривалась в ее лицо.
— Рада, что вы нас посетили, Анна, — сказала она. — Мы столько о вас слышали.
Вежливость была заученная, но Анне всё равно понравилась — и сама по себе, и потому, что слова и тепло в голосе хозяйки рассеяли страх, с которым она вступала в дом. Она подумала, что тепло это — особый дар, который бывает у женщин определенного возраста, непринужденная любезность, отличавшая и ее мать, намеренная мягкость, призванная подбодрить и успокоить, и в самих ее телодвижениях читались расположенность и теплота. Нечасто Анна встречала женщин, наделенных подобным талантом.
— Я Джилл, — сказала она. — А это — Ральф.
Отец Ника, стоявший в стороне, подошел и подал руку. Это был высокий мужчина лет шестидесяти, с седыми волосами, уже редевшими на висках. Пожимая ей руку, он с веселой галантностью слегка согнулся в талии. На нем были голубой пиджак и рубашка с открытым воротом, и вид у него был официальный, хотя он старался вести себя по-домашнему.
— Здравствуйте. Заходите, прошу вас, — сказал он с улыбкой и отступил в сторону, пропуская вперед жену и гостью. Войдя в гостиную, Анна сразу убедилась в том, что ощутила еще при взгляде на дом: здесь чувствовалось богатство. Большая комната была обставлена старинной мебелью, стиль которой она не могла определить, но всё было в идеальном состоянии. Окна выходили в большой сад с лужайкой и какими-то цветущими деревьями. В вечернем свете трудно было разглядеть подробности, но в конце сада виднелась беседка, увитая зеленью, и в сумерках поблескивала рядом вода.
Ник сидел рядом с ней на диване, а Джилл и Ральф расспрашивали ее о поездке, предлагали напитки.
— Вы, наверное, проголодались, — сказала Джилл, — обед скоро будет готов.
На столе стояли цветы, свет был приглушенный, и, когда сели за стол, Анна оценила изысканную простоту угощения и уют столовой. Беседой руководил Ральф: распределял роли, мягко подсказывал, время от времени поглядывая на Джилл, как бы ища одобрения. Иногда она повторяла одну или другую его фразу, но в этом эхе не было благоговения. Муж говорил, она ела молча, но Анна чувствовала, что она уверена в себе. Вспомнилась мать — сколько всего внушало ей робость: соседи, учителя, врачи. Она подумала, что упрямая испанка-врач вела бы себя по-другому с матерью Ника. «Историческое наследие, — думала она. — Многовековое владычество в мире сказалось на самооценке, хотя не прибавило великодушия и чуткости». А тут еще и личные достижения. Ник говорил ей, что мать заведует больницей (а ее мать когда-то была в больнице уборщицей), то есть у нее профессия, важный пост, огромное жалованье, независимость. Анна представила себе, как вежливо могла бы Джилл запугать при случае ее маму Мариам и, если понадобится, сделает это не колеблясь. Противный холодок пробежал по спине, словно Джилл и в самом деле так поступила с матерью. Джилл, должно быть, что-то почувствовала — она вопросительно заглянула Анне в глаза, слегка наклонив голову, как бы готовая услужить. Анна помотала головой, улыбнулась и продолжала слушать Ральфа — с ощущением, что возвела напраслину на Джилл, которая так дружелюбно ее встретила и приняла.
Пока она думала об этом, Ральф говорил о Зимбабве, и она переключила внимание на него. Он говорил о кампании, затеянной властями, еще только начавшейся: отобрать землю у фермеров — потомков европейцев-колонистов — и раздать крестьянам-африканцам. Он говорил, что независимо от того, насколько справедливы или несправедливы эти планы, повернув стрелки часов назад, ситуацию не улучшишь, тем более что эти фермеры сегодня — опора экономики.
— Понимаю, это выглядит как логика победителей, — сказал он, и она увидела, что Ник кивнул. — Но надо заглядывать дальше исправления исторической несправедливости. Иначе мы совершим новую, и все из-за этого только обеднеют.
— Папа, ты одно только слово пропустил, — сказал Ник. — Вернуть землю африканским крестьянам. Ведь ее отняли всего несколько поколений назад. Люди еще помнят, что земля принадлежала им.
Ральф улыбнулся и кивнул. Он заговорил мягко, дружелюбно. В их диалоге не было горячности.
— Есть очевидные прецеденты: рано или поздно землю приберут к рукам политические бароны — такого следует ожидать в любом обществе. И я не знаю, сколько земли вернется крестьянам в данной ситуации и любой похожей. Но в любом случае подумай о юридической стороне дела, о компенсациях, о размежевании сложных современных ферм на мелкие наделы, не говоря уже о нарушении конституционных прав. Ведь это примерно то же, что вернуть шотландским горцам земли, отнятые у них в восемнадцатом и девятнадцатом веках овцеводами. Возможно, это отвечало бы каким-то идеалам справедливости, но создало бы немыслимые сложности и новые несправедливости. На эти дела надо смотреть в дальней перспективе, не упираясь в одни лишь нынешние и недавние жестокости. Это рождает только парализующее ощущение недовольства, а потом и безрассудный экстремизм.
— Не потому ли мы так спокойно об этом рассуждаем, что сами не сталкиваемся ежедневно с этими жестокостями? — сказал Ник. — Вряд ли ты рассуждал бы спокойно, если бы стал бедным в результате такой несправедливости.