Николай Борискин - Туркестанские повести
За «колючку» шли шагом. Потом сержант легко побежал, и дружной стайкой все потянулись за ним. Галаб выбирал чистые ровные площадки — такыры, чтобы не вязли ноги. Растянутый строй замыкал Гриша Горин. Как он там?
Я посмотрел на часы. Прошло всего лишь пятнадцать минут, а мне показалось — час. Левой рукой придерживаю брезентовую сумку с ребристой коробкой, чтобы не била по боку. В километре примерно тысяча пятьсот шагов. Начинаю считать: «Раз, два, три… десять, восемьдесят… сто». И снова до ста. Загнул два пальца. Пошел счет третьей сотне. Э, да все равно на пять километров не хватит пальцев. Сбился со счета. Бросил.
Сержант остановил строй и через минуту-другую подал команду:
— Надеть противогазы!
Впереди мелькает щуплая спина Новикова. Она пока сухая. А по моей — пот в семь ручьев. Ну и жара! В Подмосковье я ходил на лыжах на такую же дистанцию, и ничего. А тут слабаком оказался…
Из-под ног выскальзывали юркие ящерки-круглоголовки, слева и справа прятались в норы испуганные суслики, вспархивали стайки пустынных воробьев. Шмыгнул в барханные складки корсак — небольшая пустынная лисица рыжевато-серого цвета с чернобурым кончиком хвоста и большими ушами. А мы все бежали.
Назаров пропустил строй мимо себя, ожидая приотставшего писаря. Сержант заставил Горина привинтить трубку к маске. Значит, Гриша хитрит.
Не доверяя Горину, Галаб взял его под конвой: пропустил вперед, а сам рысит за ним. Сержант, кажется, совсем не устал. Конечно, он же вырос в этих местах, привык к солнцу, пескам. Да и служит уже третий год.
Пытаюсь думать о пустыне — какой я представлял ее и какая она на самом деле. Но это мне не удается: что-то случилось с правой ногой. Портянка, что ли, трет? Креплюсь, не хочется отставать от ребят. Но терпения хватает ненадолго. Выбегаю из строя, сажусь на песок и снимаю сапог. Так и есть — портянка сбилась. Ведь говорил же Дулин, чтобы ни складочки не было. Не проверил…
Надо мной склонился Галаб.
— Натер ногу?
— Пустяки…
Мы бежали вдвоем, догоняя строй. Назаров показал на ребят и широко развел руками: растянулись, мол, так не годится. Он посмотрел на часы и прибавил шагу.
Вдали замаячила темно-серая бровка саксаульника. Еще немного — и можно снять осточертевший противогаз, расстегнуть ворот гимнастерки, облегченно вздохнуть и блаженно растянуться на теплом песке. Если бы не самолюбие, плюхнулся бы сейчас на землю: кажется, уходят последние силы, гимнастерку хоть выжимай, стекла маски как в тумане, не хватает воздуха, жжет ссадина на ноге…
Осталось совсем немного. Я снова начинаю считать шаги: «Раз… десять… пятьдесят… сто…» Противогаз бьет по бедру. Надо было привязать коробку шнурком, но шнур куда-то запропастился. И я второй раз вспоминаю Трофима Ивановича. Оказывается, он ничего не говорит зря — все к делу, все к месту.
Наконец сержант сорвал маску и крикнул:
— Снять противогазы! Перейти на шаг.
Слава богу! Кажется, финиш.
Возле редких зарослей саксаульника, таких редких, что казалось, одно дерево умышленно подальше отбежало от другого, Галаб подровнял строй и сфотографировал нас.
— На память о выходном.
Это его фотоснимки в ленинской комнате. Сегодня он тоже будет снимать.
— На память о выходном-проходном, — беззлобно пародирует Новиков. — Печенкой чувствовал, что так оно и получится… Ведь не хотел идти, так нет же — уговорил Герман: черепашьего рога наберем, портсигарчики классные сделаем… За несчастный портсигар — пять верст рысью.
Быстраков улыбался, просушивая противогазную маску.
Шукур снял пропотевшую гимнастерку и повесил ее на сухую рогулину. Горин протирал очки, сидя в сторонке. Он ожидал разноса от сержанта и Сашкиных насмешек. Но Галаб и Новиков молчали, будто Гриша и не ловчил на марше.
Когда немного отдышались, сержант первым глотнул из фляги чаю и достал из вещмешка немудреный завтрак.
— Подкрепимся? — предложил он солдатам.
Сдвинулись поплотнее и начали есть. Хлеб, сыр, колбаса — все пошло в ход.
— Не поскупился Трофим Иванович.
— Ему начальник штаба приказал выдать повышенную норму.
— Сам бегал с солдатами, знает, почем фунт соли на гимнастерке…
— Ребята, — глядя на молодых, сказал Галаб, — хотите, расскажу о саксауле?
— Разрешите мне, — неожиданно попросил Новиков.
Назаров кивнул головой: давай.
Сашка убрал остатки пайка в вещевой мешок, неторопливо размял папиросу, прикурил и, затянувшись, начал с совершенно серьезным видом:
— После шоферских курсов попал я служить в забытое богом местечко, какие называют «Берса кельмес» — «Пойдешь — не вернешься»…
— Однако ты вернулся, — бросил реплику Горин.
— Не перебивай ветерана. Тебе служить, как медному котелку. Слушай — авось пригодится. Так вот. Назначили к нам нового командира автороты. Старый служака, кандидат в пенсионеры, но хорохористый мужичонка. Выстроили нас, чтобы представить ему. Стоим, чумазые от солнца и пыли. Ну он, видно, и подумал, что все мы — солдаты местной национальности и поздороваться с нами надо на нашем родном языке. Подошел к строю:
— Здорово, саксаулы!
Все дружно расхохотались. Еще бы! Вместо «аксакалы» — «саксаулы»…
— Врешь ты, брат, как сивый мерин. Это же Паустовский писал в «Кара-Бугазе», — разоблачил писарь Новикова.
Было так или не было у Паустовского, а рассказ Новикова развеселил ребят. Даже угрюмый повар Муминов и тот повеселел.
— Пошли побродим, — поднялся Галаб. — Вещи оставим.
Назаров объяснил, что саксаул бывает белый и черный. Белый, или песчаный, дает побеги до двенадцати метров. Его используют для закрепления песков, заготавливают на топливо. Зеленые ветки служат кормом для овец и верблюдов. А черный, или солончаковый, вдвое ниже белого. Он растет на засоленных почвах.
— Весной здесь красиво, — остановился Галаб. — Саксаульные листья как заостренные чешуйки, а цветы — мелкие с пленчатыми прицветниками…
Я посмотрел на сохранившуюся опаль, усеявшую землю. На светло-сиреневом ковре осыпавшихся сухих и мелких цветов золотились небольшие желто-янтарные листья. Должно быть, весной здесь и в самом деле не так тоскливо, как теперь.
— Смотрите, здоровенная кошка! Откуда она здесь? — выкрикнул Гриша Горин. Волнуясь, он всегда заметнее картавил.
Мы услышали мгновенный щелчок затвора назаровского фотоаппарата и предостерегающий голос Галаба:
— Тише! Это каракал — степная рысь…
Перед островком саксаульника, тамариска и акаций настороженно стоял одноцветно-песчаный хищник метровой длины. Морда в небольших черных пятнах, на концах ушей, тоже черных, торчат жесткие кисточки. Красивый зверь. Почуяв близость людей, каракал спружинился для прыжка и исчез в зарослях.
— Эта кошечка горло перегрызет, — сказал Новиков Горину.
— Нет, степная рысь на людей не нападает. — Галаб поправил светофильтр на объективе фотоаппарата. — Она подкрадывается к зазевавшимся птицам, убивает сусликов и тушканчиков, душит зайцев. Иногда ей удается справиться с джейраном.
Мы подошли к тому месту, где стоял каракал, и обнаружили на дереве большое гнездо из веток и травы. Здесь был выводок степного сарыча. Но птенцы давным-давно разлетелись, и рыси не удалось поживиться.
— Вот он, — показал Кузьма Родионов на старого канюка-курганника, грузно сидевшего на макушке соседнего саксаула.
Сарыч напоминал ястреба. Верх его бурый, низ белесый, хвост рыжеватый с темными поперечными полосами. Сержант навинтил приставку на объектив и щелкнул кнопкой.
— Еще один кадрик! — удовлетворенно сказал он. — А вот, друзья, ушастый еж. Такой не по зубам каракалу.
Действительно, пустыня только на первый взгляд кажется мертвой, а на самом деле она — кладовая чудес. Я поделился этими мыслями с Галабом.
— Да, здесь много необыкновенного, — оживился он.
— Родился здесь?
— Родился я, Володя, — Назаров впервые назвал меня так, — в Адилабаде в День Победы. Потому и дали имя Галаб. Победитель, значит. А вырос в кишлаке, среди песков. Мой дед, Хасан-бобо, увез меня от матери совсем мальчишкой. Вместе с ним я пас овец, летом и зимой жил под открытым небом…
— А кто твой отец и где он?
— Был летчиком, — погрустнел Галаб. — Я не помню его, потому что родился на второй день после его гибели. Правда, мне много говорила о нем мама…
Ребята ушли вперед, а я остался с Галабом. Мне хотелось рассказать ему о себе, но я не стал прерывать его.
— Вот мой отец. — Галаб достал переснятую с оригинала фотокопию.
Около «чайки» замер молодой летчик в шлеме, унтах и кожаном реглане с одним квадратом в петлице. Галаб был очень похож на него. Я посмотрел на оборотную сторону, где была надпись, сделанная рукой сержанта: «Октябрь 1941 года. Москва». Постой, постой… Да ведь и мой отец был там в это время! Может, они вместе и воевали? Я хотел спросить, но не успел: к нам подошла группа молодых солдат, и один из них, протянув Назарову двухаршинный, толстый, как пожарный рукав, эфемер с торчащими во все стороны зонтиками, похожими на кисточки для бритья, поинтересовался: