Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
Но и праздник чудесен. И ночь после него — усталая, в воспоминаниях, плывущих в медленно кружащейся голове.
Медный чайник пылал, как солнце за окном. Появлялся Павлов. Шинель, сумка и портупея, сабля в ножнах и пистолет вешались на стену.
Мы бежали с ведерным чайником к кипятильнику, а потом медленно возвращались вдвоем, неся, — жаль, что нет слова «влеча» или иного, еще торжественнее, — неся тяжелый, пылающий, как солнце, и, как солнце, излучающий жар чайник.
Павлов отрезал три больших ломтя хлеба, и два из них, для нас, обильно посыпал сахарным песком, а третий, себе, — крупной серой солью.
Все хотелось сказать: «Мне тоже с солью», но я откладывал, как помнится, выполнение этого героического решения с разу на раз.
Мы пили кипящий сладкий чай и болтали о разном. О чем именно — я не помню. Вспоминается только, что однажды Павлов спросил, кем мы станем, когда вырастем. И быстрый Мотькин ответ:
— Краскомом!
— А если войны больше не будет? — спросил Павлов.
Мотька промолчал, но уж конечно про себя он подумал: «Смеется он, что ли?»
…Перед той последней «кондицией» весь месяц мы ожесточенно спорили, может ли человек быть таким вполне сытым, что вот предложат ему еще ломоть хлеба, а он откажется.
Мы часто спорили о всякой всячине, но обычно через день, а то и через час забывали о предмете распри, а тут все не могли успокоиться.
Чего я не могу припомнить — это, кто из нас утверждал, что человек все-таки может быть вполне сытым.
И что трудно объяснить: почему мы так прочно забыли, как сами «когда-то», то есть два-три года назад, наедались до отвала? В Мотькиной семье до беды были две коровы и всякая живность — полный достаток. А я? Разве не закармливала меня бабушка праздничными коржиками и пирогами — сдобными, с изюмом, пахнущими корицей?
Было, но воспоминания об этом начисто стерлись.
Спор о том, бывает ли человек вполне сытым, делался для нас все более важным. Спор необходимо было решить. И одному из нас или даже обоим сразу пришло на ум воспользоваться павловским пайком.
Это неблагородно. Это значит — обмануть доверие. И не обычного человека, а Павлова, — такие мысли, вероятно, являлись нам, но мы их отталкивали.
…Паек лежал на столе.
Мы наполнили чайник кипятком, водрузили его на стол и принялись за дело. Это было именно дело, решение чего-то прямо касающегося разумности жизни.
Мы сидели за столом друг против друга — сосредоточенные, очень невеселые, как помнится, — и пили несладкий кипяток, и ели сырой хлеб с ржаными остями и соломинками — ломоть за ломтем.
Чай мы не заваривали и сахар из пайка не брали, потому что сладкий ли будет кипяток или нет, заваренный или «пустой» — это ничего не меняло в решении спора.
Потом я окончил биологический факультет Московского университета. Но, пожалуй, то, чем с истовым упорством мы занимались в теплой павловской комнате, было единственным вполне научным биологическим и социальным экспериментом, осуществить который выпало на мою долю.
И этот эксперимент, как без слов представлялось нам, касался не нас одних, а судеб мира.
Боже, как слиты мы были тогда с судьбами мира, словно клеточки тела, чувствуя его боль и надежды.
Как клеточки тела…
Павлова нет на свете, он стал частицей земли Китая и частицей земного шара, мчащегося через пустоту. И Мотька погиб в сорок третьем: он оказался прав — войн хватило и на наш век.
Крутится земной шар, солдатские могилы обнимают его, солдатская кровь просачивается до самого центра земли, согревая землю верой и охлаждая ледяной безнадежностью смерти. Крутится земной шар огромной могилой — страшным обвинением: как много в этой могиле женщин, детей, праведников. И люди судят друг друга без права защиты, с презумпцией виновности. И люди прощают не слезу одного ребенка и не кровь одного, а смерти тысяч, будто кто-нибудь еще, кроме убитого, может простить убийцу, — разве что матери, но и матерей нет на свете.
…Мы пили кипяток, заедая его вязким хлебом. И вначале откусывали большие куски, с жадностью, а после — куски поменьше, как бы по обязанности.
…На земле, как прочитал я в документах Всемирной Организации Здравоохранения, семьдесят пять процентов голодных. Прочитал это и остался почти спокойным, потому что от старости, от всего пережатого перестал чувствовать или слабее стал чувствовать, что каждый, хочет он этого или не хочет, связан с каждым: с прокаженным, умирающим от голода — и с убивающим тоже, с пытаемым и пытающим.
…Соломинки хрустели на зубах, царапали горло.
Иногда мы вопросительно взглядывали друг на друга, и я без слов понимал, что Мотька тоже не чувствует сытости, а только усталость, неприятную отяжеленность.
Мы наливались жидкой кашицей из кипятка с хлебом, как танкер наливается нефтью, и, как он, тяжело оседали, только не в море, а в дремоту. Иногда я видел, что у Мотьки закрыты глаза и тоже задремывал, но сразу просыпался.
Десятифунтовая буханка была съедена почти до конца, и чайник опустел наполовину, а чувство сытости — странное и загадочное — все не приходило. Мы могли еще есть и есть. Маленькие, мы, вероятно, раздулись, как клопы. Кипяток с хлебом ртутью переливался в животе. Мы устали есть, но ведь есть нам хотелось! Кипяток с хлебом существовал как постороннее в истощенных телах. Мы устали есть и все-таки глотали кипяток и откусывали хлеб, потому что опыт должен же быть завершен!
Когда скрипнула дверь и появился Павлов, мне было трудно повернуть голову. Но я все-таки взглянул на него сонными, оловянными глазами. Он стоял неподвижно на пороге комнаты: не раздеваясь, неподвижный, с лицом нахмуренным и недоумевающим от нежданной встречи с людской непорядочностью.
Я знал, что нужно сейчас же объяснить ему происходящее, но не мог заставить себя заговорить.
И Павлов ведь, наверное, сам все поймет!
Но он не понимал. Он стоял на пороге не сердитый, а растерянный, — это было еще во много раз хуже. Как бы изуверившийся.
Тогда, пересилив себя, мы с Мотькой, перебивая друг друга, стали объяснять, что происходит.
Мы говорили вяло, сбивчиво, но все-таки на лице Павлова засветилась еле заметная улыбка.
— Продолжайте свой опыт, — очень серьезно сказал он.
Но мы не могли больше есть, хотя чувство голода совсем не прошло, даже не смягчилось.
Потом он проводил нас до коммуны. По пути мы задремывали, спотыкались, чуть не падали, и он поддерживал нас.
У дверей коммуны Павлов сказал:
— Нет, сытыми вы будете…