Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
— Ты на это надеялся? Об этом мечтал? — тревожно спрашивал старик: не как отец сына, а как сын отца.
— Да… Об этом… — отвечал юноша.
Я подумал, что биографию художника можно было бы озаглавить: «Счастливая жизнь Роберта Фалька». Счастливая потому, что она не пресеклась смертью. И потому, что через его жизнь, через все горе текло, ни на йоту не отклоняясь от своего течения, — творчество.
В середине зала лежали, выделяясь среди других, два наброска: «Тяжелобольной» и «Слушают музыку».
Молодой еще человек долго, не шелохнувшись, стоял, вглядываясь в свой карандашный портрет, — этого человека нельзя было не узнать, хотя на рисунке он казался обреченным, а сейчас выглядел здоровяком. В глазах его читалось: а что, если именно портрет вобрал в себя недуг? Что, если в ремесле художника заключена и такая сила: вбирать чужую беду, гасить ее?
На рисунке один из слушающих музыку потрясенно закрыл лицо руками. Лицо его светилось сквозь ладони; и так же, неярко, светились лица тех, кто смотрел на картины. Колорит большинства картин был скорее даже сумрачным, но, глядя на них, вспоминались слова из Евангелия, которые повторял в письмах брату Тео Винцент Ван Гог: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».
Свет этот был то белый, утренний, как в «Женщине в белой косынке» и в «Женщине в шали», то вечерний — свет фонарей, рассеивающих тьму парижских улиц, то приглушенный облаками осенний свет, серенький, но не гасящий яркости листвы, — в пейзажах Загорска, то свет надвигающейся или только что проскользнувшей над Невой белой ночи.
Не думали ли те, кто так долго стоял у портретов Шурочки, милой и застенчивой Марселы, у портрета Женщины в белой косынке — что во внимании, пусть даже мимолетном, в преклонении художника есть свойство, недоступное другим искусствам: оно дарует вечную. молодость. Ведь даровал ее Рафаэль да Урбино девушке из Перуджи или из Сиены, с которой писал Мадонну Конестабиле; тогда ей было лет восемнадцать, должно быть, а сейчас исполнилось бы четыреста восемьдесят.
На некоторое время я отвлекся от картин и последовал за N. Поспевать за ним было нелегко: ведь он проникал сквозь стенды, стены, а мне, естественно, приходилось обходить все эти препятствия. И казалось загадочным то, что если в выставочных залах N приобретал способность проходить сквозь стены, то на лестницах и в подвальных переходах он вел себя так же, как и обычные посетители.
Знакомый физик, человек знающий, подробно расспросив меня, высказал суждение, что поскольку выставочные залы отличаются от подвалов в первую очередь и даже единственно характером освещения, то, может быть, именно свет там, наверху, в залах, менял физические константы N и вызывал, как он выразился, «парадоксальный эффект проницаемости».
В третьем, последнем зале я вдруг увидел студенток С. и Р., казалось бы бесследно исчезнувших — тогда, во время практических работ. Они не постарели, хотя с той поры прошло пятнадцать или двадцать лет, были по-прежнему очень хороши — каждая по-своему. Но при этом очень изменились. В особенности совершенно иными стали их глаза, вызывая теперь в памяти пушкинскую строку: «…вечор, когда туманилась луна».
N также одновременно со мной или даже на мгновенье раньше увидел и, несомненно, узнал своих любимых учениц. Если прежде он шел степенно, гордо подняв голову, то тут вдруг заторопился и с совсем не свойственной ему прежде суетливостью бросился к ним.
Но и они не заметили его. Видимо, этот факт страшно поразил N. Сквозь обычную белизну его лица проступило нечто серое, неживое. Он сник, сгорбился, словно бы стал ниже ростом. Помедлив, он прошел мимо студенток к стене, выходящей на улицу, и исчез.
Я бросился к окну, взволнованный и даже, как это ни странно, огорченный. N не было видно. Падал снежок, стыли черные лужи, снежинки касались их поверхности, как падающие звезды, и тонули. Медленно двигалась к выставочному залу очередь, все не сокращаясь в длине. Прежде чем покинуть выставку, я вернулся в первый зал. Синий сноп света струился из глаз Автопортрета в красной феске.
Я знал, что при жизни художнику не выпало это счастье — видеть свои работы вместе, и видеть не в горьком одиночестве. Счастье пришло после смерти; для нас с вами, обычных людей, это было бы безнадежно поздно и — не нужно. А для художника? Нет, для него не так, не безнадежно поздно. Синие глаза теперь скользили по полотнам, написанным в последние годы, месяцы, даже дни жизни. Они улыбнулись Шурочке, подсолнуху, горящему в неярком букете, голубю и розе.
Жестокие правители древнего Урра приказывали хоронить себя вместе со всем самым прекрасным, что было у них, — со своими женами, прислужницами и драгоценностями. Художники поступают иначе — они прекрасное оставляют людям. Женщины, цветы, голубка Проводили художника до могилы, но остались на земле.
1966
Примечания
1
Здесь и далее авторская разрядка заменена на болд (прим. верстальщика).
2
Кто там?
3
Несправедливо.
4
Он мой!
5
Он мой! Я с ним живу!
6
Счастливого пути.