Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
Того, что происходило с Мотькой, Павлов не замечал. Он достал из кармана синих галифе сверток, положил на подоконник фунтовую краюху хлеба и, уже раскрыв складной нож, задумался. Даже хлеб не отвлек Мотькиного взгляда от блекло-красного сиянья орденов.
Павлов разрезал хлеб на две половинки и протянул нам наши доли.
Счастливый, со ртом, полным сырой и вязкой массой, Мотька умоляюще спросил, указывая на маузер:
— Стрельнем? Разок!
— Тебе нельзя.
— А вы?
Растерянное и недоуменное выражение появилось на лице Павлова.
Мотьке, да и мне, было сейчас важнее всего, чтобы Павлов оказался самым метким стрелком на свете.
А Павлову, вероятно, было страшно важно, чтобы мы с Мотькой хоть на недолгий срок забыли обо всем том, что связано с оружием.
Мы вышли из здания коммуны. Вслед за Мотькой Павлов свернул в арочные ворота, соединяющие двор с садом. Метрах в тридцати от ворот виднелась старая береза. На стволе темнел припорошенный снегом глазок величиной с пятикопеечную монету. Павлов поднял маузер в вытянутой руке. В зимнем воздухе прозвучали два выстрела.
Мы подбежали к березе, по колено утопая в снегу. Пули вошли в самый центр глазка, так, что следы их сливались, образуя нечто вроде восьмерки. Края восьмерки обуглились. Растаявший снежок снова подмерз, образовав ледяные подтеки.
— Вот это факт! — пробормотал Мотька.
Подошел Павлов и осторожно, словно раны, коснулся пробоины. Она походила на слепой глаз с расплывшимся бельмом.
Смотреть на дерево больше не хотелось.
— Весной привяжете консервную банку или бутылку, натечет березовый сок. Вещь полезная, — сказал Павлов.
— Вместе привяжем? — спросил Мотька.
— Я скоро уеду, — ответил Павлов.
— Воевать?
— Да… На фронт.
— Скоро фронтов не останется?
— Не останется, — подтвердил Павлов.
— Что тогда? — спросил Мотька и сам себе ответил: — Мировая!
Это значило — «мировая революция».
— Не знаю, — задумчиво сказал Павлов. — Должно быть, так…
— Факт — мировая!
Мы проводили Павлова до дверей общежития Военно-химических курсов. Там, в этом доме на Пречистенке, сейчас районный нарсуд, но если пройти по коридорам, кажется, можно почувствовать запахи шинельною сукна, оружейного масла, воблы, непропеченного хлеба — военной молодости Республики.
Прощаясь, Павлов сказал, чтобы мы приходили к нему пятнадцатого к пяти.
— Пятнадцатого мы получаем паек. Запомните?
По пути домой Мотька орал «Вспомню, вспомню я…» и «Вот умру я, умру я…». Песни печальные, но Мотька исполнял их в бешеном плясовом ритме, а это всегда означало высочайший душевный подъем.
Прошел красноармейский патруль. В конце Пречистенки, где улица устремляется в древесную темноту бульваров, звездой в черном колодце горел костер.
Звезда была красная, как Марс. Нашим поколениям она предвещала Испанию, войну финскую и войну сорок первого — сорок пятого годов, много смертей.
Дальше, в самом небе, мерцал старым, золотом купол храма Христа Спасителя, оказавшегося таким недолговечным.
«Что потом? Мировая!.. Факт — мировая!..»
7
После возвращения из зимнего экспедиционного перелета по Арктике редакция, где я служил, послала меня корреспондентом в Ростов-на-Дону. Там я познакомился и близко сошелся с Михаилом Георгиевичем Мезениным. Товариществу нашему способствовало одиночество в незнакомом городе.
Питерский рабочий, Мезенин входил в военную организацию большевиков, участвовал в штурме Зимнего, был комиссаром различных воинских соединений в Средней Азии, потом был на партийной и журналистской работе.
В Ростов-на-Дону он попал как корреспондент центральной газеты, а через некоторое время неожиданно был назначен директором драматического театра Завадского, переселившегося тогда из Москвы в Ростов, в огромное новое здание, похожее на гранитный танк.
— Вы знали Павлова? — как-то спросил я Мезенина, вспомнив, что Павлов служил в Средней Азии, был комкором до конца войны с басмачами.
— Как же не знать!
Мезенин рассказал о Павлове какую-то забавную историю, которую я совсем забыл, а после, вероятно как вывод из этой истории, сказал:
— Он считал себя никудышным военным — из-за водобоязни, из-за привычки кланяться пулям. А был неустрашимым солдатом и мудрым военачальником… Он тяготился военной профессией, но от судьбы не уйдешь…
— Кем же он хотел быть?
— Не знаю. Если бы выбирать?.. Учителем, вероятно… Историком.
Люди, мечтающие спасти мир новой религией, как Толстой, даже одаренные гением, или военачальники, мечтающие отвоевать и освободить мир, иногда вдруг чувствуют, что вся их деятельность ненадежна, бессмысленна. Единственно надежное — учить, дарить свое тепло людям, детям, глаза которых ты видишь.
— Учителем истории, — повторил Мезенин. — Он возил с собой Татищева, Карамзина, Ключевского… Как-то он сказал, что Куликовым полем закончилась лишь военная история татарского ига, а нравственной истории татарщины конца не было.
…Павлова нет на свете. После разгрома басмачей он поехал в Китай, был одним из руководителей военной академии Вампу близ Кантона, создавшей революционную гоминдановскую армию.
Во время гоминдановского северного похода, при переправе через какую-то бурную реку, он погиб.
8
Сколько раз тогда, в девятнадцатом году, мы были у Павлова на «кормлениях» или «кондициях» — как он это называл, непонятным, но симпатичным и смешным словом. Оно и сейчас, из давней дали, вызывает как бы ощущение улыбки… Всего несколько раз. С середины зимы, когда Павлов пришел в коммуну, отыскав там меня, и до начала весны — до мая или только до апреля, когда он уехал на фронт.
Несколько раз… А в памяти эти «кондиции» протянулись в нечто долгое, традиционное, что было как бы всегда, в устойчивое.
Как дни рождения в первые годы жизни, до гражданской войны. Ночью на стуле вырастали, сами собой подарки: из тревожной и счастливой праздничной темноты, из ночной тишины — только щелкнут, продвинувшись еще на год в неизвестность, часы твоей жизни.
Как тоже очень немногие новогодние елки моего детства, когда двери закрыты, но запах свечей и смолистой хвои проникает сквозь щели. И шорох — оттого, что гномы и мать, мама и гномы развешивают подарки.
…Павлов возвращался в пять или шесть, а мы прибегали сразу после обеда. Ключ Павлов оставлял за кипятильником в конце длинного коридора общежития.
Паек, полученный утром, лежал на столе: две буханки глинистого хлеба, вобла — рыба бедствий, которая приплывает в годы войн, просоленная и провяленная, а в мирные времена скрывается где-то, пшено, сахар, соль, лавровый лист; его тоже замечаешь преимущественно в военные годы, когда он включается во все сухпайки. Жаркая листва зеленого дерева лавра, высушенная до шинельного цвета.
Мы с Мотькой сидели у накаленной батареи парового отопления. Ах, как щедро топили в общежитии Военно-химических курсов! Грелись, дремали, мечтали, но конечно же не притрагивались к пайку, а любовались им. Самое прекрасное