В раю - Пауль Хейзе
Моя милая, услышав решение дяди, откинула назад головку и сказала: «Ну что же, мы подождем!» Потом, когда я пришел проститься с нею, она без чувств упала ко мне в объятия, и мне казалось, что она никогда не откроет уже более глаз. До сих пор не знаю, как я мог вырваться из ее объятий. А эти три года разлуки! Будь я поумнее, то есть не такой, каков я на самом деле, я засел бы где-нибудь в Германии за такой работой, над которой мог бы трудиться до утомления, — чтобы забыть за ней всякие любовные муки. Разве нельзя было употребить эти три года на то, чтобы сделаться отличным сельским хозяином или юристом, с некоторой известностью, или, наконец, дипломатом, одним словом, вообще, чем-нибудь порядочным? Сознание того, что утвердился в какой-нибудь области жизни или науки так, что знаешь ее как свои пять пальцев, составляет для влюбленного довольно плохое утешение, но все-таки это лучше бесцельной деятельности, ожидания, томления, беспрерывной перемены места и вообще всего, что я выбрал себе для препровождения времени.
Я уже тогда думал о своем старом Дедале. Я хотел явиться к тебе в мастерскую и начать лепить из глины щечки девушки, которые бы мне хотелось целовать. Но тут мне представился случай съездить в Англию, где я остался до тех пор, пока не отправился в Америку; а кто раз попал в Новый Свет, тот, если у него не осталось в Старом Свете спешных дел, легко может выключить из жизни своей два года самым незаметным для себя образом. Побывав в Сан-Франциско и Мексике, я уже добрался до Рио, как вдруг вспомнил, что если не желаю добровольно продолжить своего изгнания и тем компрометировать себя перед невестой, то мне надо сесть на пароход, отходивший в Гавр, перестать скитаться по свету и бросить наконец якорь в гавани семейного счастья.
Каждый месяц аккуратно я писал моей милой и посылал ей целые дневники любовных посланий и от нее получал тоже письма, которые меня, сказать правду, иногда задевали, так что между нами возникали недоразумения и ссоры, всегда, впрочем, оканчивавшиеся примирением. Я полагал, что дела идут совершенно так, как следует между женихом и невестой при трехлетней разлуке, и не придавал большой важности нравоучениям, которыми моя благовоспитанная, выросшая в резиденции невеста награждала своего праздношатающегося жениха. Может быть, мне не следовало так чистосердечно рассказывать ей все свои приключения, да и во всяком случае это было очень глупо. Положим, что в похождениях моих не было ничего предосудительного, а редкие случаи, в которых я являлся с действительными, человеческими слабостями и грехами, я удерживал про себя, в своем готовом на раскаяние сердце. Но ее шокировал уже самый тон моих писем. В сущности, совершенно понятно, что молодая девушка, взросшая в дурацких правилах высших сфер нашей резиденции, не могла развить в себе любви к свободной жизни! Невеста моя жила одна-одинешенька под гнетом узкого церемониала мелочного придворного общества, где следили за нею сотни глаз. Я раз писал ей, что она серьезна не по летам, потому что сама у себя заступала место матери и была своей собственной гувернанткой и компаньонкой. Кроме того, у нее перед глазами был страшный пример дяди, о привычках которого вознаграждать себя за соблюдение внешних приличий тайными оргиями в холостых клубах и интимных ужинах она знала.
Я не приписывал всему этому большой важности, думая, что пройдут три года, и тогда мы вырвем всю сорную траву, закравшуюся между нашими розами! Но я не знал цепкости почвы, на которой выросла дурная трава, и не знал, что значит для девушки время между семнадцатью и двадцатью годами.
Я приехал домой и нашел… но нет!., зачем надоедать тебе подробным рассказом этой жалкой семейной комедии, оказавшейся печальною пародией знаменитого Чиотто: «коли конец хорош и все хорошо» — и окончившейся, вместо примирения Бенедикта с Беатриче, смешной разлукой на вечные времена. Смешно и жалко становится, когда подумаешь, что в продолжение трех лет двое влюбленных, отделенные друг от друга морями и лесами, — душою стремятся друг к другу, считают дни, когда им можно будет броситься друг другу в объятия, и наконец соединившись, не могут и шести недель ужиться вместе. И все это единственно только потому, что, как говорит старик Гёте, мужчина стремится к свободе, а женщина к обычаям, — и мужчине обычаи эти кажутся жалким рабством, в то время как бедная молодая женщина находит скромную свободу безнравственною? Да, старый дружище, пришлось мне много вытерпеть в эти шесть недель и главным образом потому, что я сам был недоволен собою. И все из-за наших проклятых споров, когда я горько смеялся над ее городским этикетом, ее лайковыми суждениями, ее моралью гувернантки, а она, с девичьей своей гордостью и стойкостью, опровергала мои неосновательные, по ее мнению, принципы. Приходя после таких разговоров в свою комнату, я всегда ругал себя дураком. С помощью извинительных в моем положении дипломатических уловок, с небольшой дозой нежной хитрости и терпеливой лести, я отлично мог бы достигнуть цели, вытерпеть до свадьбы в гадком общественном хомуте, а потом, оставшись с глазу на глаз с женой, помочь ей выбраться из состояния куколки и потом радоваться сколько душе угодно тому, что у нее начнут расти крылья.
Но хотя я и являлся к ней с самыми добрыми намерениями, у нас, после моего прихода, тотчас же начиналась война. Не то чтобы она начинала первая, вызывала меня и выводила на сцену старые споры; напротив того, молчаливая ее сдержанность, очевидное желание не противоречить взглядам заблудшего дикаря и предоставить его исправление времени, именно это-то и ниспровергало мои дипломатические миролюбивые замыслы. Я начинал сперва шутить, потом осмеивать, а затем наносить кровные оскорбления священным для нее людям и обычаям, и так тянули мы день за день, пока наконец чаша переполнилась.
Он остановился и потупил взор.
— Все это ни к чему не ведет! — продолжал он после минутного