Наталья Калинина - Театр любви
Значит, они говорили сегодня обо мне. И Саша наверняка вспомнил что-то из нашего прошлого. Его невозможно забыть, что бы ни случилось и как бы мы ни жили потом.
Потом… Страшное слово, похожее на удар по голове чем-то тупым. Там, за этим словом, темно, как в глубокой пропасти. Или в моей комнате, когда я задвигаю тяжелые портьеры.
— А… после Варвара Аркадьевна пошла с Рыцарем гулять, да?
— Нет, нет. Она пошла с собакой уже после того, как они с Сашком поссорились.
— Поссорились? Из-за чего? — удивилась я. — Вы же говорите, оба были мирно настроены.
— Ну да, мирно. Чаю попили с вареньем из черной рябины. Вкусное такое, только язык после него черным становится. Как после черной тютины. Ты когда-нибудь ела черную тютину?
— Очень давно. Уже и вкуса не помню. Под Москвой черная тютина не растет.
— Не растет… — Мне показалось, Наталья Филипповна глянула на меня сквозь свои толстые очки-линзы. — У вас здесь много чего не растет.
— Чай вы тоже втроем пили?
— Ну да, втроем. Валентина в одиннадцатом часу приходит, когда во второй смене. Это нынче ее милиция пораньше забрала с работы. Варвара возьми и скажи, что Валентину она теперь по струнке заставит ходить. И та у нее пикнуть не посмеет.
Я представила Кириллину так, будто наблюдала эту сцену на кухне сама: ее большую красивую руку, в которой она держит фарфоровую чашку с елочками, крупные сочные губы, выговаривающие: «Я ее теперь по струнке заставлю ходить. Она у меня пикнуть не посмеет».
Наталья Филипповна продолжала обстоятельный рассказ, а я уже слышала не ее, а их голоса и дорисовывала в своем воображении всю сцену в подробностях.
— Интересно посмотреть, как это у тебя получится.
Саша посмотрел на Варвару Аркадьевну с насмешкой.
— Думаешь, мне приятно было наблюдать все эти годы, как ты пресмыкаешься перед нею? Думаешь, я терпела в своей квартире эту халду потому, что питаю к ней какие-то нежные чувства? Думаешь, все эти годы я могла спокойно спать?
— Ничего я не думаю, Варечка. Пей спокойно свой чай — он совсем у тебя остыл.
— Помнишь, какой скандал она мне закатила в мой последний день рождения? Представляю, как бы чувствовала себя та же Светлова в обществе этой парикмахерши.
— Тоже мне графиня, эта твоя Светлова.
Кстати, Варечка, все продукты принесла тебе Валентина.
— Я с ней до копеечки рассчиталась. Потом две недели на одном кефире сидела.
— Ты сама так захотела.
Если у Саши было хорошее настроение, даже Кириллиной трудно было его испортить. На этот раз оно у него было, видимо, очень хорошим.
— Не стану же я сидеть на иждивении у этой парикмахерши и ее бесхребетного мужа?
— Ну, хватит.
Это было сказано примирительным тоном. Саша в любой ситуации старался найти лазейку к примирению.
— Да, ты прав, с меня хватит. Теперь, когда я нашла вот это…
Кириллина встала и вышла из кухни.
Вернулась она, держа в руках старую общую тетрадь в серой обложке.
Саша вскочил, опрокинув табуретку.
— Представляешь, где она ее прятала? В корзине с грязным бельем. Хитрая тварь! Знает мое отвращение ко всякой грязи. Письмо, которым она мне восемь лет угрожала, я, разумеется, сожгла. Не дай Бог еще попадет в руки этой шизофренички — матери Стрижевской. Хотя там ничего такого и нет. А она держала в страхе меня, тебя…
— Ты прекрасно понимаешь, что тут дело вовсе не в страхе.
— А в чем же еще? Никогда не поверю, что мой сын может жить с этой плебейкой только из чувства благодарности.
— Можешь не верить — тебя никто не заставляет.
— А тетрадку я отдам Таше. Сегодня же. Там о ней так много написано. Пусть Таша знает, как ты ее любишь.
— Ты этого не сделаешь! Слышишь, мама? Я запрещаю тебе! Ты не имеешь права взваливать на Ташу…
— Имею. Она нам не чужая. Более того, я попрошу Ташу, чтобы она взяла тебя в железные рукавицы.
— Отдай мне тетрадку!
— Ну да, Пусик (Саша ненавидел это дурацкое прозвище, о чем Кириллина, разумеется, знала), я отдаю тебе тетрадку, в которой твоей рукой черным по белому написано, в приступе истеричной откровенности, что ты один виноват в гибели Стрижевской. Ты выбалтываешь это Валентине, которая тут же бежит в гастроном за бутылкой. И все возвращается на круги своя. Нет, мой маленький Пусик, я отдам тетрадку Таше. Так будет безопаснее.
— Не смей!
Я вижу, как дергается под его глазом жилка, хотя раньше и намека на нее не было.
— Владея тремя языками, докатиться до того, чтоб сидеть под каблуком у грязной необразованной бабищи! Но Таша спасет, она все еще любит тебя!
— Ты отдашь мне эту тетрадку сию минуту, иначе я…
— Тут Сашок на Варвару как кинется, да за грудки ее. Спасибо, собака подоспела, — слышала я все такой же невозмутимый голос Натальи Филипповны. — Добре его за руку тяпнула. До крови. Ученый кобель, драк не любит. Он и на Валентину бросается, когда та дочку бьет. Так она его шваброй, шваброй.
— Вы говорите, Рыцарь Сашу укусил? Неужели он мог…
— За дело укусил — нечего руки распускать. Сашка как следует выругался и дверью входной как бацнет. Аж штукатурка с потолка посыпалась. Ну а перед этим крикнул из коридора, что Валентину все равно не бросит, хоть у него душа на части разрывается.
Я все больше и больше узнавала прежнего Сашу. Своего Сашу. Хотя раньше он ни на кого бы не поднял руки. Но Варвара Аркадьевна могла и святого из себя вывести. Да, в Саше так много осталось от него прежнего. Я бы не сказала, что от этого открытия у меня полегчало на душе. Меня обуревали самые противоречивые желания. Но одно главенствовало надо всеми — хотелось бросить все и бежать к нему. Мне было наплевать, что случилось потом.
— После Варвара побежала звонить тебе. Она так и сказала: пойду Таше позвоню. Если она дома, поеду к ней. Да ихний телефон почему-то не работал. Это уже милиция что-то там подправила.
— Она пошла в автомат?
— Не сразу. Собака стала на двор проситься. Она сказала, что позвонит тебе с улицы, потом собаку домой приведет и поедет. Мне велела на задвижку в столовой закрыться и никого из них к себе не впускать. Я посуду прибрала. После взяла носок и в столовой села возле окошка. В моей комнате темно, а свет с таких пор жечь рано — никаких денег не хватит.
— Вы слыхали, как она Рыцаря домой привела?
— Я слыхала, как кто-то дверью хлопнул, потом собака заскулила. Сперва на дверь бросалась, а после скулить стала. Потом снова дверь хлопнула. Кухонная.
— И больше вы Сашу не видели, — сказала я, машинально подняв с полу клубок шерсти. К глубокому разочарованию не на шутку разыгравшегося Егора.
Наталья Филипповна положила вязанье на тахту.
— Руки уставать стали. И ломит их. — Она потерла свои распухшие суставы. — У меня еще с каких пор ревматизм. Помню, мы чакан по колено в ледяной воде били. Зима на носу, а хату крыть нечем, хоть ты убейся. С Василия толку мало — весь латаный-перелатаный по госпиталям. К работе негодный был совсем, а до удовольствий охочий. Ну да, ему хорошо — помиловался с бабой и в кусты. А бабе после этого рожать… На Троицу помер. Я с тремя малыми детьми осталась, четвертый в брюхо стучался. Наверняка бы помер, кабы не Варвара. И все равно грех от родного дитя отказываться. Непрощенный грех. За него Господь и наслал мне пелену на глаза.
Наталья Филипповна наконец сняла очки, и я увидела ее глаза. Они как будто усохли, запали внутрь. И уже не могли сохранить какое бы то ни было выражение.
— Значит, вы не видели Сашу после того, как он дверью хлопнул?
— Видеть не видела — спиной к нему стояла, посуду мыла. Он чего-то искал. Наверное, ту тетрадку. Спросил у меня, где мать.
— Вы сказали, что она ко мне собралась?
— Ничего я ему не сказала. — Наталья Филипповна стала вынимать из головы шпильки. У нее были очень густые темнокаштановые волосы, которых почти не коснулась седина. — Хватит. Наговорились на сегодня. На покой пора.
Я пожелала ей спокойной ночи и выключила на кухне свет.
В этой коробке из-под чешского пива хранилось то, что когда-то было частью моей жизни.
Моя рука потянулась к красному нейлоновому шнуру.
Нет, это не коробка, а машина времени. Стоит дернуть за кончик шнура — и ты очутишься в прошлом. За тридевять земель от реальности, от которой я и так отгородилась непроницаемой стеной.
Но стена, кажется, дала трещины, сквозь которые пробивается свет. Он режет мне глаза.
Я щелкнула выключателем и забралась с головой под одеяло.
Нет, я не гожусь в спасительницы. Что я могу предложить ему взамен того, что он имеет? Свой идеализм?
Если бы наша детская любовь увенчалась узами Гименея, мой идеализм давным-давно превратился бы в прах.
Я почти уверена в этом.
Почти…
Ну, а если начать все сначала в тридцать, с нерастраченным идеализмом? То есть снова поклониться своему идолу, обожествляя даже его пороки, как это свойственно первой любви?..