Фрэнк Синатра простудился и другие истории - Гэй Тализ
Здесь, в Дублине, Питер О’Тул вернулся в бар отеля, окончательно договорившись с ирландским родильным домом, чтобы через семь недель там приняли роды. Он заказал скотч и после нескольких глотков согласился поговорить немного о съемках «Лоуренса Аравийского» – вообще-то он этой темы избегает, поскольку, помимо прочего, ему досадно думать, что его теперь главным образом знают как легкого на подъем, падкого до приключений киноактера.
– Лоуренс! – со злостью проговорил О’Тул, глотнув скотча. – Я был одержим этим человеком, а это плохо… настоящий артист должен уметь прыгнуть в бочку дерьма и выйти, распространяя запах фиалок… а я провел на этих съемках два года и три месяца, и все эти два года и три месяца я не думал ни о чем, кроме Лоуренса, я просто-напросто был им, и так день за днем, день за днем, и это было плохо для меня как личности, и это убило потом мою игру. За «Лоуренсом», как ты знаешь, у меня на очереди был «Ваал», и после генеральной репетиции мой близкий друг пришел ко мне за кулисы и говорит: «В чем дело, Питер, что с тобой такое?» Я спросил, что он, к чертям, имеет в виду, а он мне: «Вяло сыграно!» Боже ты мой, меня в ужас привели эти слова. Да, я погано играл! Пялился в пол… голоса нормального не было… весь раскисший был, рассредоточенный. Чуть позже сказал себе: «Ну, старина, ты влип», и я это чувствовал всей своей гребаной кожей. Я был эмоциональный банкрот после этого фильма. На Би-Би-Си в телепрограмме у Гарри Крейга – этот сукин сын слишком глубоко копнул! – я сказал, что после «Лоуренса» на меня напал страх, я боялся, что изувечен. Такие долгие съемки, два года и три месяца, и вся ответственность за исполнение на мне, а контроля у меня никакого… Господи, там в одном эпизоде я увидел крупным планом свое лицо в двадцать семь лет, а потом, через восемь секунд, другой крупный план, когда мне уже двадцать девять! Восемь секунд, черт бы их драл, и двух лет моей жизни как не бывало! Тяжко видеть все это на экране затвердевшим, забальзамированным, – сказал он, покручивая в пальцах стакан с виски и глядя прямо перед собой, на шеренги бутылок. – То, что затвердело, перестало быть живым. Вот почему я люблю театр. Это Искусство Момента. Моя любовь – к мимолетному, а долговечность я ненавижу. Актерская игра – это слова превращать в плоть, и я люблю классическое актерство, потому что… потому что тебе нужен вокальный диапазон оперного певца, ты должен двигаться, как балетный танцовщик… ты должен уметь играть… превращать все свое тело в музыкальный инструмент, на котором сам же играешь… это больше, чем бихевиоризм… а в кино к нему всё и сводится… Господи, ну что такое кино, в сущности?.. просто движущиеся фотографии, черт бы их драл… но театр!.. там есть недолговечность, которую я люблю… это отражение жизни в каком-то смысле… это… это как изваять статую из снега.
Допив свой скотч в баре отеля, он сказал шоферу, чтобы тот отвез его в ирландский паб в центре Дублина. Там он продолжил пить с актрисой Шивон Маккенна, продюсером Кевином Макклори и еще несколькими старыми друзьями из театра Аббатства; стены паба, который они выбрали, были увешаны фотографиями ущерба, нанесенного Дублину английскими захватчиками, и перед каждым новым глотком О’Тул и Макклори крепко брались за стаканы, поднимали правый локоть выше правого уха, и звучал красноречивый тост за Республику. Они размеренно пили до одиннадцати вечера, потом отправились в ресторан ужинать, а потом отдали дань ночным заведениям Дублина, где продолжали пить до пяти утра.
Назавтра О’Тул поднялся раньше двух дня, когда он обычно встает, потому что Макклори забарабанил в его гостиничную дверь: они всей компанией должны были отправиться на скачки за город – в Панчестаун. В машине О’Тул, не выказывавший признаков похмелья (встав, он опохмелился парой гиннесов и скотчем), был в хорошем настроении и вспоминал детские дни, когда его брал на скачки отец, на чьей стойке букмекера было написано краской: «Капитан Патти О’Тул», но которого все называли «Гамаши», потому что он постоянно их носил.
– Теперь он ни за что не хочет признавать, что брал меня на скачки: думает, это плохо его характеризует, – сказал О’Тул, улыбаясь на заднем сиденье. – Думает, это показывает, что он хреново меня воспитывал. Конечно, хреново по общепринятым меркам… но я очень любил ходить с ним на скачки и очень любил, когда он кого-нибудь спрашивал: «Ну, и за кого вы в этом заезде?» Или говорил: «Дайте мне шиллинг ради этого сыночка». О, мне очень нравилось быть сыном «капитана Патти О’Тула».
Случалось так, вспоминал он, что его отец неверно высчитывал шансы или столько терял на той или иной лошади, что не мог выплатить выигрыши всем клиентам; тогда сразу после забега, до того, как клиенты успевали спуститься к его стойке, он хватал Питера за руку: «Пошли, сынок, делаем ноги!» – и они исчезали, скользнув в кусты. После чего «капитану Патти О’Тулу» приходилось менять ипподром.
Его отцу сейчас семьдесят пять, он отошел от букмекерства и живет на севере Англии. Ему есть чем гордиться на склоне дней: Питер О’Тул – его удача, его конь-победитель. Патти вполне себе живчик для своего возраста, пить не бросил и умеет это делать отлично. Всего три года назад они с Конни приехали в Лондон отметить рождение первой внучки, и была вечеринка. Выпили много. В конце концов все разбрелись по кроватям – но не Гамаши с Питером; последний к тому времени оказался на полу – «не спящий, но распятый», – а его отец отправился за новой бутылкой. Вернувшись и найдя сына на полу, он попытался его поднять – «Давай, сынок, давай, на ноги, на ноги» – но ничего не вышло. Тогда папаша пожал плечами: «Ну, раз тебя не поднять, сынок, стало быть, я к тебе опущусь» – и там их обоих назавтра и обнаружили.
В Панчестауне стоял приятный погожий день, и Питер О’Тул, Кевин Макклори, кто-то из рекламщиков Джона