Князь поневоле. Регент - Илья Городчиков
Всеобщее, прямое, равное, тайное. Красивые слова. Право голоса — мужчинам с двадцати одного, женщинам с двадцати трех. Никаких имущественных или сословных цензов. Казалось бы, торжество той самой «народной воли», о которой ораторствовал Савнов. Но дьявол, как всегда, крылся в деталях и в той грязной реальности, что лежала за стенами кабинетов. Избирательные округа нарезаны так, что промышленный Урал, наш оплот, получал явный перевес над аграрным югом или разоренным войной центром. Избирательные комиссии — формально смешанные, но ключевые посты прочно заняли люди Зубова или те, кто был ему обязан. «Нейтральные» наблюдатели от Кривошеина и Савнова? Их терпели, но держали под колпаком зубовской агентуры, а их донесения тонули в бюрократической трясине. Гарантии? Гарантией была лишь та самая хрупкая тишина перемирия, да страх перед возвратом адской мясорубки, который витал в воздухе гуще смога уральских заводов.
Кандидаты. Галерея теней, рвущихся к призраку власти над руинами.
Семыкин. Лицо и голос Савнова в этой игре. Его «Блок Народной Воли и Справедливости» гремел на митингах в рабочих кварталах Москвы, Тулы, Иваново-Вознесенска. Лозунги — огненные, простые, как удар кулаком: «Землю — крестьянам!», «Заводы — рабочим!», «Долой генералов и князей!», «Вся власть — Земскому Собору!». Он клеймил меня как «реакционера в маске миротворца», Кривошеина — как «палача в желтых лампасах». Его сила — в ярости и отчаянии тех, кому нечего терять. Его слабость — та самая ярость, пугающая обывателя, мечтающего о покое, да и сам Савнов, сидящий в Москве как паук в центре паутины, был фигурой слишком одиозной, слишком запятнанной московской резней для многих умеренных.
Генерал Туровцев. Каменное лицо «Армии Порядка» Кривошеина. Его плакаты — строгие, с изображением штыка, наложенного на свиток закона. Лозунги — лаконичные и жесткие: «Сильная власть!», «Порядок и Закон!», «Право на собственность!», «Беспощадная борьба с анархией!». Его опора — офицерство, казачество, буржуазия, крепкие мужики юга, напуганные слухами о «черном переделе» от тарасовцев. Он не обещал рая, он обещал тюрьму и расстрельную команду для тех, кто посмеет пошатнуть «возрождение Великой России». Его угроза была ощутимее всех посулов Семыкина. Но и его слабость была очевидна — сам Кривошеин, с его холодным честолюбием, был фигурой чужеродной, «генералом на западный манер», а его связи с англичанами и румынами вызывали глухое раздражение даже у его сторонников.
Князь Долгорукий. Жалкая, почти комичная фигура. Его «Союз Возрождения Исторической России» пытался играть на ностальгии, на монархических чувствах, но сам старик, трясущийся и мямлящий на редких выступлениях, был живой карикатурой на «величие». Его поддерживали лишь горстка уцелевших аристократов да самые темные, запуганные обыватели в глубинке. Его блок был обречен, и он сам, кажется, это понимал, цепляясь за наше крыло как утопающий.
И… формально — я. Вернее, «Умеренно-Прогрессивный Блок Государственного Обновления и Народного Благоденствия». Казенное, неуклюжее название, придуманное зубовскими технологами. Меня выдвинули «снизу», как говорили газеты, — петициями от уральских рабочих, сибирских крестьян, групп фронтовиков. Я не митинговал. Не разъезжал с речами. Моей трибуной стали дела. Вернее, их видимость, тщательно поданная через подконтрольные газеты и радио, которые неустанно вещали о «Регенте Мира».
Пока комиссии, под присмотром зубовских людей и «нейтральных» наблюдателей, которые часто оказывались вовсе не нейтральными, а очень даже заинтересованными в определенном исходе, готовили участки, я пытался заниматься не политикой, а тем, что еще оставалось от России. Той самой, земной, израненной, но живой. Никогда не думал, что буду заниматься этим. Князь Ермаков, командующий армиями, победитель под Пермью и Нижним — и вдруг распоряжения о разминировании полей под Казанью? О ремонте мостов на Волге? О закупках зерна в Сибири для голодающих губерний Центра? О создании «рабочих дружин» для разбора завалов в Сормове?
Это была капля в море. Сизифов труд. Каждый шаг вперед натыкался на стену нехватки всего: денег, материалов, специалистов, элементарного доверия. Деревни вокруг Нижнего, по которым мы проезжали с Петром, все так же лежали в развалинах. Поля зарастали бурьяном. Станции были забиты беженцами — жалкими, оборванными, с глазами, полными животного страха и тупой покорности судьбе. Я отдавал приказы о раздаче скудных армейских пайков, о размещении в уцелевших зданиях. Но это была не помощь, это была жалкая подачка, лишь подчеркивающая масштаб катастрофы. Зубов докладывал ледяным тоном: «Средства из казны Верховного Совета исчерпаны. Уральские заводы работают вполсилы. Золотой запас в Екатеринбурге тает. Налоги не собираются. Торговля парализована».
А вокруг, как шакалы у добычи, кружили спекулянты. Они скупали за бесценок у отчаявшихся крестьян последнее зерно, у рабочих — сбережения, чтобы потом продавать втридорога в городах. Мои приказы о борьбе с мародерами и спекулянтами выполнялись вяло. Местные власти, часто те же вчерашние офицеры или чиновники, смотрели сквозь пальцы. Им было не до того. Им нужно было выжить, приспособиться к новой, непонятной реальности. Я чувствовал себя не регентом, а смотрителем гигантского лазарета, где больная, издыхающая Россия металась в бреду, а я мог лишь менять компрессы да произносить утешительные слова, в которые уже не верил сам.
Петр… Он был моей самой мучительной раной. После поездки он словно сжался внутри себя. Детская легкость исчезла безвозвратно. Он выполнял свои обязанности — посещал госпитали, встречался с редкими делегациями, подписывал бумаги, которые ему подсовывал Зубов. Но в его синих глазах, таких похожих на глаза Ольги, поселилась глубокая, взрослая усталость и отрешенность. Он стал похож на дорогую, хрупкую фарфоровую куклу, которую выносят по праздникам, а потом убирают обратно в шкаф. Ольга, его тень и щит, редко покидала его. Наши встречи были краткими, формальными. Она не упрекала меня больше. Ее взгляд просто констатировал факт: я сломал ее сына. Я превратил его в символ, выжатый до капли. В ее молчании был страшный укор.
Иногда, поздно ночью, когда гул города затихал, а в кабинете оставался только треск догорающих поленьев в камине и скрип пера по бумаге, меня охватывала тоска. Тоска не по власти, а по простоте. По тому времени, когда я был просто князем Игорем Ермаковым, владельцем имений, офицером, а не кровавым регентом рушащейся империи. По запаху конюшни, по звону шпор на плацу, по спокойному разговору с Ольгой о