Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
Роман-существование, роман-жизнь
Ради экзистенциального постижения жизни я и совершал свои визиты, поднимался по лестнице, стучался в двери, расспрашивал и записывал в книжку. Мне хотелось узнать не то, чего я не знал, а то, что я очень хорошо знал, но в том-то и смысл найденного мною небывалого, фантастического метода (социалистический экзистенциализм: каково?!), чтобы заново узнавать узнанное и описывать уже описанное. Поэтому я и спрашивал, кто жил в этом до боли знакомом дворе, в этом темном подъезде, в этой квартире, хотя любой из собеседников мог мне ответить: «Да ведь вы-то и жили, Николай Серафимович!» Да, я и в самом деле — жил, и, казалось бы, чего уж там спрашивать! Но меня преследовало желание услышать от них, не знавших того, что я знал: «Какая-то семья. Мать, отец, бабушка, вернувшийся из лагеря дедушка и двое детей. Фамилии только не помним…»
— Может быть, Павловы? — подсказывал я с выражением безразличной заинтересованности на лице и тяжелыми, глухими, ватными ударами сердца в груди, под самым горлом.
— Как вы сказали?
— Ну, Павловы, Павловы — может, они?
Может быть, и Павловы, — соглашались те, не знавшие, и передо мною возникал мгновенный мерцающий отсвет прошлого, отсвет прожитой жизни.
Вот об этой-то жизни — в ее экзистенциальных отсветах — мне и предстоит рассказать, и я чувствую себя летописцем семейства, одного из многих и почти случайного, по словам писателя-классика, ближайшего предшественника экзистенциального метода. Согласитесь, ведение подобных летописей — занятие не менее почтенное, чем пересказ семейных преданий, забытых нами настолько, что мы вправе сказать: большинство наших семейств — без преданий, без родословной, а это и есть первый признак случайности.
Собственно, я и отношу себя к летописцам такого семейства, состоящего из матери, отца, бабушки, вернувшего из лагеря дедушки и двоих детей, и надо заметить, что летописец я весьма обстоятельный, придирчивый и дотошный — из тех, кого на мякине не проведешь. И помимо ответов моих собеседников, подчас уклончивых и противоречивых, я полагаюсь на такие испытанные и надежные источники, как сочинения экзистенциальных философов и книги четырех евангелистов. Иной раз я и сам не прочь пофилософствовать, блеснуть эрудицией, развернуть карточный веер цитат, из которых каждая — козырь, и порою мне кажется, что из-под моего пера родится труд, вполне достойный магистерской степени, диплома, мантии и шапочки с кисточкой. Кажется, кажется — чего там скрывать, но я тотчас вспоминаю о моем случайном семействе и ловлю себя на том, что и сам я такой же случайный и несуразный философ.
Какие там труды, какие степени и мантии, если меня настойчиво преследует… да, да, вещество жизни, его цвет, форма, запах!
Поэтому мое сочинение — не семейная хроника, не философский трактат, не затейливый роман с эпиграфом из Шекспира, а роман-существование, роман-жизнь, отличающийся от обычного романа тем, что автор должен описать эту жизнь не в событиях, а в отсветах, экзистенциальных и евангелических.
А было ли?..
Единственная сложность заключается, пожалуй, в том, что автор и герой — одно и то же лицо, и я сам принадлежу к этому случайному семейству. Поэтому к бесстрастию изобразителя у меня примешиваются и радость, и скрытый восторг, и мучительное блаженство, и пронзительная грусть, и странная жалость, словно и сам я потерял — износил до дыр — калоши счастья. Я задаю вопросы собеседникам, прошу их рассказать о тридцатых, добавить что-то о сороковых, аккуратно заношу в книжку их рассказы, но при этом мне больше всего жаль моих не прожитых пятидесятых.
Кончается февраль. Я брожу по заметенным снегом улицам, заглядываю в молочные (застывшее молоко) от инея окна двухэтажного дома, где прошло мое детство, открываю грубо выкрашенную, рассохшуюся, оледеневшую снаружи дверь на скрипучей пружине и спрашиваю себя: а было ли? Было ли у меня то, что можно назвать жизнью, праздником, счастьем? И тот явившийся из прошлого дворовый мальчишка в шапке-ушанке, длинном пальто навырост, варежках на резинке, продетой сквозь рукава, и валенках с калошами (счастья?), который вместе со мной протягивает руку к заржавленной дверной скобе, эхом повторяет мой вопрос: а было ли?.. было?..
Часть первая
ДОМ СО ЛЬВАМИ
Глава первая
ПРИЛЕПИЛСЯ, ЗНАЕТЕ ЛИ
Эти львы, эти львы…
Признаться, я не собирал подробных сведений об угловом восьмиэтажном доме, поэтому могу лишь заметить, что построен он в начале века и принадлежит к числу многоквартирных доходных домов, запечатлевших в тяжелых створках парадных дверей, обитых понизу медью, мозаичных полах с египетским орнаментом, наведенных на стены античных профилях, застекленных врезах крыш, пропускающих потоки света, широких лестницах, спиралью обвивающих шахту лифта, и зеркальных кабинах с перламутровыми кнопками на дубовой панели, — промышленный дух молодого русского капитализма. Архитектура же дома — об этом я тоже упомяну лишь вкратце — выдержана в стиле модерн, о чем свидетельствуют бронзовые фигуры рыцарей на фасаде, облицованном ноздреватым серым камнем, причудливые лепные гирлянды, протянувшиеся вдоль карниза, декоративные вазы в глубоких арочных нишах, большой венецианский балкон посередине и маленькие балкончики по углам, овальные медальоны с гербами и каменные львы у подъезда.
Эти львы с ощеренной пастью и водруженными на рыцарские щиты массивными лапами до сих пор производят внушительное впечатление, хотя облупленные морды, затупившиеся когти на лапах и отколовшийся уголок пьедестала выдают их почтенный возраст. Жители дома наряду с обиходным названием — Дом номер восемь или просто Дом восемь — называют его также Домом со львами. От таких названий, считающихся не меньшей достопримечательностью старой части Москвы, чем сами дома, обычно веет чем-то обжитым и уютным, однако не скажу, чтобы внешний облик дома вызывал подобные чувства — для этого он слишком высок и мрачен. Трудно объяснить, откуда берется, сквозь какие щели просачивается эта мрачность, ведь не заказчик же и архитектор заложили ее в свой проект! Видно, вмешательство неких фатальных сил приводит к тому, что построенный для увеселения дворец, павильон или охотничий домик в нашем отечестве приобретает вдруг такое неистребимо мрачное и гнетущее выражение, что из него бегут все обитатели. А затем он долго наводит страх на случайных прохожих своими заколоченными окнами, проросшей сквозь ступени травой и скрипучими флюгерами.
Вот и угрюмая громада восьмиэтажного дома, нависающая над узенькой улочкой, явно напоминает Бастилию или иное сооружение с такой же сложившейся репутацией. В правоте этого сравнения убеждают и серый ноздреватый камень, которым облицован фасад, и кирпичный колодец двора, куда редко заглядывает солнце, и сырые подворотни с помойными баками, и кучи угля, сваленного возле котельной. Нечто гнетущее, давящее, пригибающее к земле, как своды тюремного каземата, незримо исходит от стен дома, и застывшие каменные истуканы с облупленными мордами не столько украшают парадные двери, сколько сторожат невидимых узников.
Таков угловой восьмиэтажный дом-великан, протянувшийся на целый квартал вдоль узенькой улочки с названием Малая Молчановка и выходящий боком в соседний переулок, именуемый Большим Ржевским. И таково внушаемое им чувство высоты, огромности и мрачной, каменной тяжести, что ни у кого не возникает сомнения в его вечном и незыблемом праве на это место.
Мокрая соль на блюдце
Помимо Дома со львами здесь должны быть упомянуты, любовно перечислены как ориентиры, маяки моего детства: сквер под названием Пятачок, находившийся на пересечении Малой и Большой Молчановки (старушки собирали там шампиньоны), дровяной склад, устланный свежими желтыми опилками и пропахший сосновой корой, Собачья Площадка с урной-фонтаном посередине и наконец Арбат. Арбат с кинотеатром «Юного зрителя», рестораном «Прага» и магазинами — писчебумажным, игрушек и «Овощи-Фрукты», где на мраморных прилавках были наклонно выставлены реечные ящики с гроздями грузинского винограда, пересыпанными стружкой антоновскими яблоками, оранжевыми мандаринами, лиловыми сливами, фиолетовыми баклажанами, а в стеклянных конусах, поддерживаемых воротниками кронштейнов, продавался кровавый томатный сок, нацеживаемый в граненые стаканы.
Да, стеклянные конусы с томатным соком, мокрая соль на блюдце и ложка в стакане с водой (посолил и размешал): как не упомянуть об этом! Хотя от дальнейших описаний Арбата конца пятидесятых мы воздержимся. Воздержимся потому, что нам это не позволяет избранный метод: роман-то экзистенциальный. Поэтому, какие там описания, какая верность бытовых деталей, историческая правдивость и достоверность! Этак мы могли бы расписаться и на четыре части (по одной на каждого евангелиста). Но нет, не распишемся. О чем-то скажем, о чем-то забудем, в чем-то оговоримся, что-то переиначим — лишь бы схватить, запечатлеть саму жизнь в ее отсветах, свечениях, вихревых изгибах.