Йордан Радичков - Избранное
Тот, что приехал позже, нарезал немного стеблей для буйволов, буйволы начали жевать, упряжь равномерно позвякивает. Оба режут, перекликаются иногда, и это мне только на руку, потому что я понимаю, кто из них где находится. Я осторожно подбираюсь к телеге первого крестьянина со странным прозвищем Два Аистенка, из тумана выступают боковины, колеса, два буйвола оборачиваются и фыркают сердито. Смотрю — в телеге ни воды, ни торбы с едой, ничего нет, один топор зацеплен за боковину. Телега и боковины разбитые, дышло в нескольких местах стянуто проволокой — видать, хозяин еле концы с концами сводит. Буйволы, взъерошенные от сырости, сердито фыркают и смотрят на меня недружелюбно красными глазами. Я отступаю назад, в кукурузу, потом по опушке, по опушке подбираюсь к другой телеге.
Другая телега тоже вроде первой, только на буйволов накинута грязная попонка из козьей шерсти. Эти буйволы, как увидели меня, тоже зафыркали. На боковину брошена бурка в белую и сивую полоску. Оттого ли, что я бурку увидел, или еще отчего, но мне стало еще холодней, даже подбородок задрожал. У заднего колеса стоит кувшин, с боковины свисает торба. Во рту у меня совсем пересохло. Надо было сделать еще несколько шагов, и я мог бы напиться, но я не двигался — боялся, что ветер разгонит туман, все откроется и я вдруг окажусь на виду у обоих мужичков. В поле в это время полно народу, крестьяне режут кукурузные листья, перекапывают огороды, кое-где пашут, и, если эти поднимут крик, вода из кувшина мне дорого обойдется.
Мысль о том, что меня вдруг могут увидеть, погнала меня обратно в лес, и я сел там на пенек.
Сижу я на пне и как бы и не сижу, потому что меня так трясет, что я аж подскакиваю, а в глазах бурка и кувшин стоят. Мужички мои переговариваются, вернее, говорит больше один, а тот, чья бурка, только отвечает время от времени. Но о чем они говорят, до меня почти не доходит. Не помню, сколько прошло времени, туман все держится, такой же густой и неподвижный. Слышу, что тот крестьянин, который с буркой, предлагает другому позавтракать. Тот завтракать не хочет, чиркнул огнивом, закурил и пошел резать дальше. Тот, чья бурка, резать перестал и направился к телеге, кукуруза шуршит за его спиной.
Я встал с пня и тоже пошел к телеге, но медленно и бесшумно. Буйволы первые меня учуяли — они, видно, как собаки, — зафыркали снова, и, когда я сделал еще несколько шагов, они повернули ко мне головы и уставились на меня.
Крестьянин сидел на дышле, в ногах у него стоял кувшин, рядом была разостлана торба с едой. Человечек был тщедушный, фуфайка на локтях продрана, шапчонка блином, и показался он мне вдруг похожим на дядю Флоро, так что я в первую минуту даже вздрогнул от этого сходства. Он отпил воды из кувшина, перекрестился и отломил хлеба. Жевал он медленно, без охоты. Кусок, видно, не шел в горло, и он снова поднял кувшин, но не отпил, а замер, сидя на дышле.
Он увидел меня и открыл рот — меня резанула мысль, что сейчас он закричит, вскочит и кинется в туман. Я прижал палец к губам: молчи, мол; он закивал головой — будет молчать то есть, — попытался встать с дышла, но ноги не держали его, и он снова сел. И меня ноги не держат, едва стою, но сжимаю зубы и стараюсь поменьше дрожать. Прошу мужичка дать мне хлеба и воды, прошу его молчать, он только головой кивает, а в это время другой крестьянин окликает его со своей полоски. Мой, заикаясь, объясняет тому, что у него кончился табак и что он сейчас придет к тому за табаком. Он встает, делает мне знаки руками, чтоб я не беспокоился или что-то в этом роде, и исчезает в тумане.
Я взял хлеб и кувшин, обошел телегу с другой стороны, снял с боковины бурку и накинул ее на себя, но теплей мне не стало. Бурка была новая, из хорошего материала и сшита хорошо, но давила мне на плечи, как чугунная. Я стал за телегу так, чтобы справиться с теми двумя, если они попытаются на меня напасть или устроить мне ловушку. Стою, прислушиваюсь, кукуруза глухо шелестит, буйволы смотрят на меня с неприязнью. Если мой мужичок не вернется, я через несколько минут скроюсь в лесу. Несмотря на туман, опасно торчать около его телеги, того и гляди, появится кто-нибудь третий.
Только я это подумал, как слышу за собой шаги. Оборачиваюсь — это мой крестьянин идет, рот приоткрыт, смотрит на меня выпучив глаза, еще больше перепуган, чем раньше. Перепугался, видно, из-за бурки. Я наклонил ствол винтовки вниз, повел плечами, чтоб бурка лучше держалась, прошу снова мужичка, чтоб он молчал, а он делает мне руками непонятные знаки, сам весь какой-то прибитый, беспомощный, будто его ранили и он вот-вот упадет. Я почувствовал себя, точно накануне, когда увидел, как дядя Флоро падает в телегу, сжал зубы и, едва переставляя ноги, повернул в лес.
Лес шумит вокруг меня, в лесу мне стало как-то спокойнее. Идти дальше пока нельзя, надо подождать у опушки, посмотреть, останутся ли крестьяне в поле или тут же кинутся в деревню. Закутался я в бурку, сел у куста шиповника, долго пил из кувшина, может, половину выпил. Вода была горькая, хуже хины. И одно яйцо съел, вкуса его не помню, помню, что было оно твердое и застревало в горле, так что пришлось его тоже запивать той горькой водой. Посидел я около куста шиповника, слышу в тумане голоса обоих крестьян и, как серпами работают, слышу. Не мой, а другой крестьянин предлагает пойти в лес, нарубить жердей. Мой отвечает ему, что в тумане далеко слышно, в деревне могут их услыхать. А тот говорит, что слышать-то слышно, зато не видно, а раз не видно, кто ж тебя поймает. Он перестал резать кукурузу, слышу, идет по полю, кашляет, входит в лес и движется прямо на меня. Остановился, поплевал на руки и стал рубить топором одно деревце. Ух, ух! — ухает топор. Дерево тоже постанывает, потом взревело: а-а-а-а — и упало со свистом. Убийца прокашлялся, и я услышал, как он снова поплевывает на ладони.
Я поставил кувшин у куста шиповника, поднялся и пошел лесом все дальше и дальше от опушки. Позади я слышал стук топора и шум падающих деревьев. «Подальше от всякого человеческого шума, подальше от всякого жилья, — подумал я, — беги подальше от всех дорог и мостов!» Сойка закружилась в воздухе над моей головой с предательским криком. Она полетела вперед, исчезла в тумане, не переставая кричать, потом вернулась., повертелась вокруг меня и снова улетела вперед. «Ладно, окаянная, такого еще не бывало, чтоб птица предала человека! Лети и выдай меня кому надо! Лети… лети…»
Сойка, однако же, меня не выдала, покричала в лесу и умолкла, а я продолжал пробираться сквозь густой белый туман, и лихорадка не отпускала меня, и ноги подгибались. Во рту держалась горечь, и в душе держалась горечь. С этой горечью я пробирался все вперед и вперед, к Зеленой Голове, но, вместо того чтобы выйти к Зеленой Голове, снова оказался у моста, где убили из засады дядю Флоро. Я был очень болен, видел все, как во сне, снова повернул назад в туман, брел через ракитник, кукурузу и убранные конопляники, мимо размокших пугал, потом, помню, прошел через виноградник, виноград был убран, но на концах лоз оставались незрелые виноградины, я освежил рот виноградом и побрел дальше в туман. Другие мелочи я забыл, два раза, кажется, я переходил реку, вода была очень холодная, но приходилось идти вброд: не мог же я искать мост, от мостов я бегал как от чумы. До Зеленой Головы я добрался только через два дня.
Во второй раз ступил я на мост, только когда мы спустились с Зеленой Головы. Это был тот самый мост, где погиб дядя Флоро. На мосту наш отряд остановился, все опустились на колени, и несколько человек дали залп из винтовок — раз, второй, третий. И во многих еще местах останавливались мы по дороге, во многих местах опускались на колени и во многих местах давали залп из винтовок.
Пороховой букварь
Начали власти устраивать в разных местах засады, охранять дороги, а по деревне каждую ночь кружил патруль из доверенных людей. Лежу ночью, соломенный тюфяк шуршит подо мной — раньше я вообще его не слышал, но с некоторых пор он шуршит все громче и громче; то ли он неудобный сделался, то ли я стал ночами слишком много ворочаться, не знаю. Во всяком случае, очень стал шуршать мой соломенник. Так вот, лежу я ночью и время от времени слышу, как деревенский патруль окликает: «Кто идет?» И щелкает затворами карабинов или вдруг гаркнет что есть мочи: «Стой!» Патрулю редко попадается среди ночи человек, каждый старается засветло добраться до дома и в темноте уж носа не высовывать. Но деревня есть деревня, то собака где пробежит, то чья-нибудь корова отвяжется и пойдет бродить по улицам, а патруль, как услышит шаги, тут же спрашивает в темноте, кто идет, и заряжает оружие, потому что такая патрулю дана инструкция.
Однажды ночью на дороге к деревне появилась телега, лошади несут во весь опор, патруль залег у дороги и орет телеге: «Стой!» Телега, однако, не останавливается, лошади несут в темноте, и тогда патруль, согласно инструкции, стреляет. Одна лошадь, перевернувшись, падает, телега останавливается, другая лошадь, порвав постромки, с ржанием начинает бегать вокруг телеги. Патруль кричит: «Кто идет?» — но на дорогу выйти не смеет. С телеги никто не отзывается.