Йордан Радичков - Избранное
Однажды ночью на дороге к деревне появилась телега, лошади несут во весь опор, патруль залег у дороги и орет телеге: «Стой!» Телега, однако, не останавливается, лошади несут в темноте, и тогда патруль, согласно инструкции, стреляет. Одна лошадь, перевернувшись, падает, телега останавливается, другая лошадь, порвав постромки, с ржанием начинает бегать вокруг телеги. Патруль кричит: «Кто идет?» — но на дорогу выйти не смеет. С телеги никто не отзывается.
Тогда патруль стал звать меня, благо мой дом ближе всего: «Велико! Эй, Велико!» Я вскочил со своего соломенника, вышел из дому как был, в исподнем, и спрашиваю, что случилось. «Вынеси фонарь!» — кричит мне патруль.
Надел я на босу ногу галоши, накинул пиджак, зажег фонарь — у меня хороший керосиновый фонарь пятый номер — и вышел на дорогу. Патруль лежит в кювете, на дорогу вылезти не смеет, а мне велит посветить фонарем, посмотреть — вдруг в телеге кто притаился и сейчас стрелять начнет. Гляжу — одна лошадь лежит в дорожной пыли, голову поднять не может, и, когда выдыхает, пыль перед ней вздымается. Другая лошадь стоит у задка телеги и смотрит прямо на меня. «Эй, кто там есть в телеге, отзовись!» — кричит патруль из кювета, но вылезти не смеет. Слышу, кто-то в темноте говорит: «Берегись, как бы гранату в нас не кинули!» Я стою с фонарем и думаю, что если в телеге есть люди и они решат бросить гранату, так они ее прежде всего в меня бросят, потому как я ближе всех стою и свет фонаря на меня падает. «А ну, Велико, — кричит мне патруль, — посмотри, есть там кто в телеге!»
Я подхожу с фонарем, но не больно спешу — кто его знает, что в телеге за человек. Боковины стали отсвечивать, на них всякий народ намалеван. А когда я подошел еще ближе, с той стороны, где лошадь упала, то увидел, что на боковине нарисовано, как отряд Ботева сходит на козлодуйский берег, и знамя тоже нарисовано, и лев на задних лапах. «Да это Флоро-гончара телега!» — кричу я патрулю. «Ну да!» — удивился патруль и вылез из кювета. «Флоро, эй, Флоро! — кричу я. — Если ты здесь, отзовись!..» Никто, однако, не отозвался. Лошадь, что стояла сзади, заржала и посмотрела прямо на меня. «Флоро, это ты?» — спрашивает патруль и тоже подходит к телеге, только с другой стороны. Я сделал еще шаг, и, когда поднял фонарь и посветил в телегу, волосы у меня встали дыбом.
В телеге лежал убитый Флоро, на спине лежал, а все его кувшины под ним — разбитые. Повсюду кровь, глаза Флоро глядят в темное небо. «Ваша работа?» — спрашиваю я патруль и ставлю фонарь рядом с Флоро, чтобы закрыть ему глаза, потому что мертвые глаза не должны смотреть, да и нам негоже смотреть в мертвые глаза. «Как это наша? — оправдываются патрульные. — Мы, значит, кричим: „Кто идет? Стой!“ — а он не останавливается, несется на телеге, и мы, значит, как по инструкции, стреляем, потому откуда ж нам знать, что это Флоро. Лошадь упала, а Флоро молчит…» Я пытаюсь закрыть ему глаза, но глаза не закрываются, и лицо у Флоро холодное, как железо. Кровь на теле засохла, спеклась — видно, не сейчас его убили. Кто-то из патруля догадывается: «А может, его раньше застрелили и он в деревню уже убитый въехал?»
Я покрываю Флоро рядном из телеги и снова беру в руки фонарь. Упавшая лошадь тяжело дышит и все смотрит на меня одним глазом. Другая лошадь заржала тихонько, словно человек вскрикнул. Вокруг пахнет смертью. Патруль переминается с ноги на ногу, кто-то говорит: «Эту лошадь нельзя так оставлять. Когда у лошади кость сломана, ее надо добить, молотком по лбу, а то животное зря только мучается». — «Верно, — соглашаются другие. — А ну, Велико, иди покличь кузнеца, а мы здесь будем на посту стоять!»
Я иду с фонарем звать кузнеца: дом его неподалеку. Кузнец у нас цыган, двора у него нет, домишко стоит прямо на поляне. Посреди поляны лежат три гуся; когда я подошел к дому, они поднялись и загоготали, а гусак подлетел и давай шипеть — меня пугать. «Тико, эй, Тико!» — зову я, а гусак идет за мной по пятам и шипит. В сенях зашевелились люди, Тико спросил: «Что там такое?» Я подошел с фонарем поближе и объяснил ему, в чем дело и что он должен взять большой молот и пойти со мной, потому что одна из Флоровых лошадей сломала себе кость. Вся семья цыганская разлеглась в сенях — погода еще теплая, под одеялами возятся дети, женщины. Одна старая цыганка, услышав имя Флоро, села на полу. «Хороший человек Флоро! Мимо едет, миску мне даст, горшок даст, ничего за них не просит. Шибко хороший человек Флоро! Ступай, Тико, добей его лошадь, услужи человеку, он нам тоже услуживал!..» — «Сейчас, — говорит Тико, — только оденусь». Он одевается, вернее, обувает рваные постолы, потому что спит он одетый, в чем ходит. Цыганка набивает трубку, разжигает ее. «Смотри, Велико, — жалуется цыганка, — что с нами власти сделали. Всех как есть остригли!»
Она острижена ножницами наголо. Тико тоже острижен. Власти остригли всех цыган и намазали им головы керосином, чтобы уничтожить вшей, потому что цыгане якобы разносят сыпной тиф. Тико берет большой молот и объясняет старухе: «Против властей не попрешь! Как власти скажут, так и будет! Скажут — стричь, враз обстригут, скажут — не стричь, и не обстригут! Вот беда, значит, кость сломана! Когда лошадь кость сломает, ее надо молотком по голове шарахнуть. Не то намучается животная, все равно шевельнуться не может. Овца коли ногу сломает, у ей зарастет, а лошадь сломает, так уж кончено дело. Лошадь коли сломает, надо ее, значит, тут же и прикончить! Зачем животной мучиться!»
Мы выходим из дому, и по дороге Тико все повторяет мне, как убивают лошадей ударом молота по голове. «Раз шарахнешь, ей и довольно, — говорит Тико. — И поросенок, коли кость сломает, у него тоже не зарастает, но поросят режут. Поросенка съешь, не пропадет добро, а лошадь ведь не съешь. Только что шкура останется. А с одной шкуры ничего Флоро не сделает, на одну шкуру другую лошадь не купишь. Когда одна лошадь кость сломает, видишь, хлопот сколько: и телегу переделывать на одноконную, и оглобли ладить, и упряжь другую. На двух лошадей одна упряжь нужна, на одну лошадь — совсем другая. Оглобли-то я ему сделаю, а упряжь уж и не знаю, кто ему сделает!..»
Там, где стоит телега и где лежат Флоро и лошадь, гляжу — собрался народ, растерянный и напуганный, посвечивают фонари, мелькают мундиры, блестят винтовки. Подошли солдаты, несколько полицейских, один унтер. Я слышу голос Двух Аистят: «Случись такое в Германии, не знаю, что б это было! В Германии за лошадь убьют, кого хошь убьют!» — «А вот и кузнец с молотом, господин унтер!» — говорит один из патрульных. Я спрашиваю тихонько, откуда взялись солдаты, и один из патрульных объясняет мне, что на мосту была устроена засада и что там-то Флоро и убили, за то, мол, что он перевозил оружие. Потому-то, когда патруль кричал: «Кто идет?» и «Стой!» — никто из телеги и не отзывался. Услышал я это, и у меня аж рубаха к спине прилипла. Флоро, значит, был связан с партизанами, где-то вышел провал, теперь офицеры и полиция начнут вызывать людей по одному. И меня, может, вызовут, начнут расспрашивать, меня есть о чем порасспросить.
«Как, и Флоро убили?! — спрашивает кузнец. — Ой-ей-ей-ей! Моя-то башка понял, что одна лошадь кость сломала! Ой-ей-ей!» Унтер спрашивает его, чего он зря топчется, вместо того чтоб снять молот с плеча, и Тико снимает и протягивает его унтеру, «На тебе молот!» — говорит он. «Зачем он мне?» — спрашивает унтер. «Лошадь приканчивать!» — говорит Тико. «Как это — приканчивать? — не понимает унтер. — Ты ведь ее приканчивать будешь!» — «Э-э, нет, — качает головой Тико. — Это не для меня занятия. Я знаю, коли лошадь кость сломает, ее надо молотом по голове шарахнуть, только я такого никогда не делал. Я цыпленка, и того зарезать не могу! У цыгана какие уж там цыплята, господин унтер, да ежели и случится какой, не могу его резать, жена выносит цыпленка на дорогу и ждет, пока пройдет кто и его зарежет».
«Кто здесь в этом деле понимает?» — спрашивает унтер. Кто-то говорит: «А вот Два Аистенка, он в Германии был, среди всякого народа терся, он, наверно, понимает». — «Да что вы! — протестует Два Аистенка. — Кто ж тебе даст в Германии лошадь забить! Германец ее пальцем тронуть не даст. Раз, когда мы работали на шоссе, лошади никак телегу сдвинуть не могли, германцы кричат: „Но! Но!“ — ухватились сами за колеса, толкают что есть мочи, а лошади — ни с места. Хотя лошади здоровые, две телеги могли бы везти. Мы смотрели, смотрели, потом как саданули лошадей лопатами, они так понеслись, что телега за ними по воздуху полетела. Ух как эти германцы тут на нас навалились! „Цвайциг! — вопят. — Цвайциг!“ Чуть не убили нас за то, что мы ихних лошадей огрели. Кто ж тебе даст в Германии лошадь забить? Германцы, чай, это не то что мы!»
В деревне нашей еще никогда не убивали лошадей. Мужики, что столпились с фонарями у телеги, объясняют унтеру, что слыхали про такое дело, но в деревне ни разу не случалось, чтоб лошадь кость ломала, так что и убивать ее молотом нужды не было. Но что бить надо молотом, это все слыхали.