Поколение - Николай Владимирович Курочкин
Иван Осипович поперхнулся, у него даже голос пропал от обиды. Во-первых, кто он такой, этот Кошкин, чтобы права качать? Да и какие у него могут быть права, у сачка? А во-вторых, майору Смирнову всякое говорили, но «лжете» — никогда. Ну сказал бы по-русски «врешь» или там «брешешь», можно б было простить, все-таки человек не в себе, волчий билет получает, вот и выражается. А «лжете» — это ж совсем другой переплет, это что-то такое… такое… как в этом, в «Евгении Онегине», дуэль прямо. Он молча постоял над Кошкиным, наморщив лоб и шевеля губами, но ничего столь же оскорбительного и корректного не вспомнилось, он взял приказ и молча вышел.
10
— Толь, ты что сегодня такой?
— Какой?
— Ну, я не знаю… Взбудораженный какой-то, не то праздничный, не то перепуганный, не понять.
— А, это! Это потому, что меня с работы выгнали, — беззаботно, с улыбкой сказал Кошкин. (Вечно у меня в критические моменты рот до ушей, что за привычка! Мало мне за нее доставалось? Еще в первом классе стоит Ангелине Федоровне спросить: «А кто у нас напроказничал, то-то и то-то сделал?» — и начинаю краснеть и ухмыляться, хотя только от учительницы и узнал об этой проказе… А в армии? Пять раз побывал на «губе»: раз заслуженно — бегал в самоволку, а четыре раза вот так, за ухмылку, за чьи-то прегрешения! И все равно не мог отучить себя… Да уж и не отучу.)
— Здорово… — только и сказала жена. — Это из-за злобинского метода?
— Умничка ты моя, дай я тебя поцелую! Из-за него, конечно, из-за него, родимого!
— Господи, вот человек! Поимей совесть!
— Я же аморальный антиобщественный тип, выгнанный с работы, откуда у меня совесть?
— Чему радуешься, дурачок? Слушай, — вдруг забеспокоилась она. — А тебя как, по собственному или по статье?
— Как тебе не стыдно?! — заявил Кошкин. — Жена трудовика, а такую ересь несет! Всякое увольнение в СССР — увольнение по статье, только статьи разные. По собственному желанию, например, — тридцать первая. А меня по тридцать третьей, пункт четыре.
— Так я и знала! А может, еще как-нибудь договоришься, чтоб переводом?
Кошкин только дернул углом рта — и она поняла. Спросила убито:
— Значит, уже все? Совсем? — и стала перекладывать что-то в своих рукодельных шкатулках.
— Совсем, совсем, — рассеянно ответил Кошкин. Он уже не смотрел на жену, он лежал на тахте и рылся в «Комментариях», переходя от одной статьи к другой, возвращаясь к уже читанному, делая выписки и вставляя закладки. Наконец первый этап закончен, можно прерваться. Он захлопнул том, шлепнул по синей обложке и торжествующе поглядел на жену. Лелька сидела очень прямо, побелевшими пальцами крепко стискивая деревянный пенальчик с иголками, и смотрела в стену, кусая губы. Слезы ползли по щекам, падали и расплывались на халатике.
— Ты что, старушка? В чем дело, кто тебя обидел? Ну, перестань.
— Не лезь! — и вдруг приникла, спряталась у него между ухом и плечом и, вцепившись крепко-крепко обеими руками, заревела в голос.
— Ну, ты что, дурешечка? Что ты? Ну, уймись в конце концов, реветь не о чем.
— Ой, Толечка, что же теперь будет?
— Что будет? Ничего особенного. Уволили меня не совсем обоснованно, поэтому пройдет время — восстановят. Я сам уже собирался уходить. Все равно мне бы не работать, раз у меня взгляды с галямовскими радикально расходятся.
— Ну и ушел бы, попросился в управление трудовиком или там не знаю куда, жили бы. А теперь… Пока тебя восстановят, нас из квартиры выгонят.
— Как, то есть, выгонят?
— Да очень просто! Если бы хоть я в системе треста работала! Звали меня в ваш медпункт, чего я, дура, не согласилась? Теперь вот вылетим на мороз.
— Прекрати глупости говорить, никто нас не выгонит и вообще перестань хныкать! На нашей стороне — закон.
— Закон, закон! Заладил. Вот они тебе покажут закон. Раз ты с главным разругался, закон не поможет, на твой закон десять других найдут, еще законнее. Там юрист есть, он получите твоего в законах разбирается, и вообще, — что ты, маленький, что ли, не знаешь, как такие вещи делаются?!
— Ну, понесла! Очнись, Лелька, мы же в Советском Союзе живем!
— Я знаю, что не в Америке.
— Уже хорошо. И осмелюсь заметить, сударыня, что о том, как у нас что делается, я осведомлен лучше вас! И не ной ты, все будет в лучшем виде.
— Будет, будет… Ничего теперь не будет. Жить мы на что будем, если тебя со статьей никуда не возьмут? На одну мою зарплату? Здесь все же Север. И вообще все, все теперь пропало! Пожили бы еще годика полтора, на кооператив бы накопили. А сейчас ведь и ехать нам с Маруськой некуда! К маме — там без нас тесно, к твоим — тоже разве что на голову сесть! И отпуск накрылся и все, все, все!
— Опять потекла. Можно подумать, ты овдовела. Никуда не возьмут — в каменщики пойду. Когда-то у меня третий разряд был. Рабочие руки сейчас в цене.
— Куда ты пойдешь со своим сердцем? Горе!..
— Сердце это от сидячего труда, по недоразумению именуемого «умственным». Начну пахать — пройдет.
— Да ну тебя!.. Что мне маме писать?
— Маме, маме! А не пиши пока ничего. Вся эта петрушка — на месяц, ну на два, пока меня не восстановят. И еще уплатят за вынужденный прогул. Что хмыкаешь? Не веришь? Спорим на месячный оклад? А, боишься! Знаешь, что я спорю только наверняка!
С обходным листком он не бегал, за расчетом и трудовой книжкой не ходил, работу не искал и жалоб не писал. Он ждал.
Он читал — теперь-то у него было время и до писем Томаса Манна добраться, и до Пруста, и можно было даже неторопливо, смакуя, с карандашиком, перечитывать любимое: «Былое и думы», «Моби Дик», «Военный летчик», «Великий Краббен», «Сокровенный человек», и «Теория невероятности», и конечно, «Пиквик», «Золотой теленок» и рассказы Марка Твена.
Он даже попытался починить Маруськин велик, но, конечно, не вышло. Тогда он принес из городской (еще он ходил за книгами в библиотеку ДК «Строитель» и в библиотеку горкома, и все ему было мало!) томик Олеши, нашел то место, где Кавалеров жалуется: «Вещи меня не любят!» — и показал: «Смотри, Лель, точь-в-точь про меня!» — и даже рассмешил: «Да, похоже. «Что, знакомый твой писал?»
А вообще, она стала печальная. Раньше вечно что-то мурлыкала, а сейчас замолчала. В кино звал — отказалась, на лыжах — тоже, хотя по