Дочки-матери - Юрий Николаевич Леонов
В Ивана Гавриловича словно свинца влили эти речи. Сидел и сидел на крыльце, поглядывая то на гусят, пискливо толкавшихся в клетке, то вдоль посада — не летят ли носатые вновь. Осталась от разговора вяловатая расслабленность в голове и в коленях, подспудная убежденность в том, что, как ни старайся — все равно порядка не будет. Так стоит ли суетиться попусту? Хоть много дел скопилось и в огороде, и дома, но все сидел, вроде б за сторожа, лукавя невесть перед кем.
Он щурился на заплутавшее в листве солнце до тех пор, пока сверху, как показалось Ивану Гавриловичу, с самого неба, не раздалось хрипловатое, осуждающее:
— Гав!
От неожиданности Иван Гаврилович юрко пригнулся, но тотчас, осмелев, вывернулся лицом вверх.
С перекошенной дощатой домины, склонив голову набок, разглядывал его скворец. Ничуть не удивившись, будто так и положено лаять скворцу на нерадивого, Иван Гаврилович тем не менее кулаком погрозил для острастки. Сказал весомо и не без обиды, словно все они были заодно, эти пернатые:
— Сам тунеядец!
Потом вздохнул, взял в сарае лопату и пошел вскапывать грядку под морковь. Там, в дальнем углу огорода, жили впотьмах выползки — самые жирные черви.
АНТИМОНИЯ
Стиральный порошок распродали с утра. Обои и масляную краску еще не завезли. В хозмаге пусто и душновато. Лишь над витриной скобяных изделий, привалившись к ней животом и скрестив длинные, обтянутые джинсами ноги, навис синеглазый парень лет двадцати пяти. С доверительной простецой балагурит он об одном и том же:
— Мила ты мне, вот и все. А я и не скрываю. Так и тянет сюда, хоть ты что…
От этих слов у кассирши Вики плывут большеватые, лоснящиеся помадой губы. Она старается спрямить их, поджать построже, но губы предательски вянут и плывут без удержу. Тонкие ухоженные пальцы покручивают витой серебряный перстенек.
— Можешь, конечно, сказать, что заливаю. Только вся как есть ты мне нравишься, без трепа. Такая симпатичная, что даже не верится…
— Чего ж не верится? — справившись с губами, вызывающе вскидывает голову Вика.
— Ну вообще… что можно с тобой…
— Что можно со мной? — совсем строжеет голосом кассирша.
Из-за хлипкой перегородки складского помещения внятно подсказывают:
— Под ручку прогуляться.
И заливисто смеются все трое: продавщица Люся — Люсьен, заводила всех складчин и розыгрышей, расторопная уборщица Макароновна, которая «натягивает» в магазине прибавку к пенсии, да устроившаяся здесь на летние каникулы учащаяся библиотечного техникума Дашенька. Они сидят на скамье чинно, как в театре, лицом к переборке, лузгают семечки и, внимая каждому слову, сказанному у кассы, обмениваются мнениями то шепоточком, то во весь голос и во все свое удовольствие. Не часто дают в хозмаге такие представления, как сегодня.
Все трое уже выглядывали в дверь, любопытствуя, в какой рубахе пожаловал нынче Леша Желваков. Джинсы на нем одни и те же, застиранные, со львом на ягодице, а сорочки по выбору, разные. Сегодня он отутюжил белую батистовую, с мелким кружевом на груди, самую жениховскую из сорочек. Сквозь кисейную завесу ее смугло просвечивает мускулистое прогонистое тело.
— Уйметесь вы там или нет? — серчает Вика и гулко бьет кулаком по древесно-стружечной переборке, так что приплясывают висящие на ней замки и сковородки.
У Желвакова нервы покрепче. Он кротко смирился с тем, что поговорить с Викой наедине не удастся — ни на одно свидание, обманщица, не пришла. А в магазине, похоже, ей даже нравится выслушивать его крамольные речи. Чем смелее они, тем переменчивей ее глаза и губы. Вика бледнеет, пунцовеет, даже грозится ткнуть Желвакова кулачком, но не гонит его прочь. А это что-нибудь да значит.
— …Нынче опять во сне тебя видел. И опять на Листвянке. Бревно будто через реку, и мы на нем рядышком, вот так, — Желваков круто загребает ладонью, пытаясь приобнять Вику и показать доподлинно, как было дело, но она ускользает, не сводя с Леши карих взблескивающих глаз… — Ладно, сидим, — с покорным сожалением продолжает он, — ногами в воде болтаем, а вода теплась, страсть. И вдруг — бултых! — и нет тебя. Ясное дело, и я — бултых! Дно все илистое, в корягах. Тыркаюсь там на карачках, все колени ободрал. Вроде вот она ты! Хап — а ты меня по рукам да за шею, как этим вон висячим замком. И каюк! Дышать нечем.
— Во страсть-то, — скорее шутейно, чем всерьез переживает Макароновна.
— Любовь не тетка! — подхватывает Люсьен, но тут же смолкает, заинтригованная Лешей, даже семечки лузгать перестает.
— …Выползаю на берег, из последних силенок вытаскиваю, а это — рак, в палец вцепился клешней, да так, что не оторвать.
— Рак? — с брезгливой гримасой переспрашивает Вика.
— Рак! Ну, такой, знаешь, хмырь болотный, пучеглазый, под цвет тины. Пока отдирал проклятого, весь сон отлетел. Дак это дело, скажи? До утра не спать… Сна нет — работы нет, у нас так. А работа идет ответственная…
— Из-за меня, значит, провал, — ехидно вставила Вика.
— Само собой! Эх, Вика-ежевика…
— И не подлизывайся! Меня на рака променял. Не люблю ежевику!
— И ладно, — покладисто соглашается Леша. — Будешь вишенкой.
— И вишенкой не хочу.
— Ну никак нам с тобой не сговориться.
— О чем сговориться-то?
— Как о чем?.. Известно…
— Насчет шурупов, что ли? — игриво склонив голову, любопытствует Вика.
За стеной, одобрительно смеются. Люсьен громче и заразительней всех. Рассыпчато, без потуги вторит ей Макароновна. И вовсе тонко, боясь пропустить в разговоре хоть слово, хихикает Дашенька.
Еще полчаса назад, когда вчетвером пили в подсобке чай с мятными пряниками, поуверенней вела себя Даша, говорила погромче. Сама догадалась сбегать в булочную, сама заварку разливала: кому погуще, себе послабей, чтоб цвет лица не испортить. Опасение это выглядело напрасным: щечки у Даши бледненькие, будто только зиму пережила. Ростом она невеличка. Наверное, поэтому Макароновна зовет ее дочей, а еще потому, что в житейских вопросах Даша порой доверчива до наивности.
Маменька ее, швея-надомница, мечтала увидеть дочку известной пианисткой. Но на уроках музыки Дашу сладко клонило в дрему, так же, как на занятиях изокружка. Без понуканий усидчива она была лишь у телевизора да над иным романом готова была бодрствовать до полночи. Сочинения ее в школе хвалили. Однако с годами Даша стала стыдиться начитанности своей, словно именно речь, не замусоренная жаргоном, виновата была в том, что не берут ее в компанию более бойкие и разбитные подружки. После выпускных экзаменов чувство обособленности едва не погнало Дашу из дома. Конечно, на БАМ, куда же еще должны ехать отчаявшиеся, на все готовые девчонки. Маменька едва сумела