Рабочие люди - Юрий Фомич Помозов
Так оно в конце концов и случилось — по-загаданному.
Весной 1942 года, в конце марта, Прохор уже находился в запасном полку, а спустя месяц его часть была переброшена на Юго-Западный фронт, в район так называемого Барвенковского выступа, откуда, как шутили солдаты, рукой подать до Харькова, да и до Берлина вроде бы поближе.
II
Подобно тому как ветер, вдруг взрывающий застойную тишину предгрозовья, наполняет всю окрестную природу, от малой травинки до большого дерева, радостно-тревожным ожиданием неминучей грозы, так и весть, с быстротой ветра облетающая войска, — весть о предстоящем наступлении — весело, бодряще тревожит всех ратных людей, от солдата до генерала.
Стрелковая рота, в которой служил Прохор Жарков, как и все роты, батальоны и полки 6-й армии, была охвачена деятельным возбуждением. Бойцы получали сухой паек, норовя лишнюю пачку галет втиснуть в противогазную сумку; они крепче обычного завинчивали фляги со свежим спиртом, чистили сколышем кирпича алюминиевые ложки и заодно — пуговицы на еще не выгоревших, не обдерганных гимнастерках; они шильцем или просто гвоздочком сверлили новые дырки на желтых скрипучих ремнях, чтобы в поясе потуже подзатянуться и быть ловчее; они писали домой угрюмо-ласковые письма, положив лоскуток бумаги прямо на винтовочный приклад; они что-то непрестанно штопали, пришивали, подколачивали, а в общем, выполняли уйму мелких, но необходимых извечных солдатских дел, которые обычно предшествуют главному, большому делу.
Стоял майский золотистый вечер, слегка разве притуманенный у горизонта горячей степной пылью от штабных «виллисов», танков, бронетранспортеров, грузовиков: там пролегал суглинистый шлях и вел он прямо к передовой. А здесь, на хуторе, среди поздней пороши вишневых, с ржавчиной, лепестков, угнездилась тишина — плотная, сытная, пахнущая вкусным дымком летней хозяйской кухоньки. И эту тишину ничто не могло вспугнуть: ни сухое металлическое щелканье (кто-то, видать, вставлял в зажимы пулемета ДП пробный диск), ни протяжный голос дневального, ни петушиные всклики, ни поскрипы колодезного журавля…
Все звуки словно бы расползались в вялом притомившемся воздухе. Добрая мать-природа, казалось, хотела породнить и мирный сельский покой, и ближнюю и отдаленную разноголосицу войны.
Час был привальный. Прохор, сидя на завалинке, рядом с подремывающим казахом Джантыевым, привалился для остуды потной спиной к лебяжье-белой, прохладной стене хаты и смотрел исподлобья украдчивым, но внимательно-жадным взглядом на моложавую хозяйку у колодца — следил, как она пружинно наклонялась, чтобы подхватить ведро и выплеснуть воду в корытце, как при этом утоньшалась ее талия и плотно округлялся зад, а ситцевое платьице вздергивалось дразняще, будто нарочно для показа молочной белизны грубовато-толстых ног в голубых прожилках. Но, странно, многолюб Прохор не испытывал сейчас похотливого желания.
Его взгляд, точно бы отражаемый выпрямлявшейся плоской спиной украинки, утрачивал остроту, затуманивался изнутри и уносился в далекую родную даль, потому что вдруг замаячил перед глазами бревенчатый закопченный домишко на волжском берегу, а в том домишке Варвара младенца укачивает…
И вдруг вздрогнул Прохор, пронзенный тоскливой болью и жалостью к покинутой жене. Припомнилось ему недавнее: стоит жена в стареньком пальто, с выпирающим под ним животом вечной роженицы-мученицы, зябнет под сырым весенним ветром на перроне, у вагона-теплушки с новобранцами. Твердо и скорбно сжаты ее зацелованные в прощальную ночку, подпухшие губы, сухим блеском горят провально-темные, усталые глаза — и ни слезинки в них! Кажется, она уже давно свыклась с суровой долей русской женщины. И все же здесь, у вокзальной росстани, где одни слезы да причитанья, ее молчаливое горе выглядит бесчувственным. Она все стоит, будто окаменелая, среди бегущих в клубах паровозного дыма, что-то надрывно кричащих под сиплые вопли-гудки…
Но сколько же в ее тогдашнем горестном молчании было выстраданной стойкой любви — это теперь ясно, ясно Прохору! И как же он сам мало любил ее… да и любил ли вообще сердечно, по-человечески? Что она видела хорошего от него, пьянчужки и дебошира, за всю долгую совместную жизнь? Не он ли под горячую руку бил ее, случалось, нещадным боем? И разве это не он путался с шалопутными бабенками, утаивал деньги с получки, пил-гулял напропалую, а зимнее-то пальто так и не справил обносившейся жене?..
Правда, в последние полтора-два года перед войной семейная жизнь как будто наладилась: меньше стало загулов, чаще ходили в клуб — и непременно под руку, как и положено добропорядочным супругам. А все же, если признаться, не ценил он… не сумел до конца оценить верной, терпеливой любви своей Варвары-великомученицы!
Но поздно каяться, слишком поздно. Завтра — первый бой, а в бою всякое может случиться…
III
После разгрома немецко-фашистских войск под Москвой и побед под Ростовом и Тихвином, в советских бойцов и командиров вселился наступательный дух; они верили, что с концом весенней распутицы окончится и вынужденное затишье на всем огромном фронте от Баренцева до Черного моря и начнется полное изгнание полчищ захватчиков с родной земли.
12 мая 1942 года войска Юго-Западного фронта перешли в наступление с Барвенковского выступа, стремясь с юго-запада обойти Харьков. Этот главный удар наносился в сочетании с другим, вспомогательным, из района Волчанска; но в конечном счете оба удара по сходящимся направлениям преследовали одну цель: захватить Харьков и одновременно выйти на севере — во фланг и тыл Курской группировки противника, на юге — в глубинные области Донбасса, на западе — к Днепру.
Утром, после сильной артподготовки, дивизия, в которой находился Прохор Жарков, была прямо с марша брошена в брешь, чтобы, подобно хлынувшей в промоину воде, размыть, расширить ее и тем самым дать возможность ворваться туда новым дивизиям, обязанным, в свою очередь, еще больше углубить прорыв во вражеской обороне.
С винтовкой наперевес, следом за «тридцатьчетверкой» шел Прохор в первую в своей жизни атаку. Тут же, обок, бежал легкой трусцой Джантыев, скаля в яростном крике желтые клыкастые зубы. Чуть поодаль, россыпью, с опасливым пригибом, втянув головы в плечи, бежали бойцы роты, еще здоровые, полные азарта и молодой злости, необстрелянные парни, и все они тоже кричали с яростью, до хрипоты, победное, их самих ободряющее «ура», — кричали, пока не вскидывался где-то рядом косматый земляной столб и не забивало хрипучие глотки тугим горячим воздухом взрывной волны или просто суглинистой пылью и рыжими горелыми комьями. Но тогда впереди, среди визга осколков, взвеивался и жаворонком трепетал в багровом клубчатом смраде захлебистый в упоении атаки тенористый голос лейтенанта Серегина: «За Родину! За Сталина!» — и опять вспыхивало, раздувалось, будто пламя под ветром, это древнее, как сама Русь, «ура».
Противник, оживая, начал огрызаться. Часто, отчетисто захлопали противотанковые пушки с