Черная шаль - Иван Иванович Макаров
— Кто измажет?
— Они измажут, нянька, они. Подари, нянька, подари, скупая.
Огляделась я: вдоль всей улицы — народ. Смотрит на меня. Пристально, подозрительно. Это, думаю, что еще такое? Чего глаза так лупят на меня? Зеленая, что ли, я? Крылья, что ль, выросли у меня или чертячий хвост болтается?
Не соображу того, что уж всем решительно, даже юродивой Шиме, стало известно, что завтра на сходке меня будут убивать самосудом.
Оттолкнула я дурочку, стегнула рысака, да и была такова. Только пыль закудрявилась.
Лупите бельмы на пустую дорогу, кому не лень. А я вам не вывеска.
В городе меня относительно самосуда успокоил Николай, который был в нашем уезде за председателя Совета Советов. Он же меня и наставил, как поступить, указал, что нам вовсе незачем собирать кулаков на сходку, чтоб уламывать, умасливать их, а просто-напросто пойти комбедом и выколотить у них овес на семена. (Мы в тот год решили всю княжескую землю, тысячу семьсот десятин, засеять сообща, а по урожаю распределить на корню по едокам. Семена нам позарез нужны были.)
Велел он мне взять еще пяток-другой кулаков и посадить их как заложников, на Михайлу Кренева напирал, да я заступилась: мол, он им — не друг. Тут же с приезду я послала нарядить собрание бедноты, чтоб все рассказать, обо всем условиться.
Нарядила. Час жду, другой жду — ни души. А бывало, и без наряда толпами снует беднота то к управе, то из управы. Опять послала наряжать на собрание, и опять никто не пришел.
Вот тебе раз! Беднота-дружнота. В сумерках домой ушла одна-одинешенька. Тут уж я окончательно сообразила, что и мне, и всей моей затее уж могилу вырыли хохловские.
Когда стемнело совсем, пришел ко мне Вася Резцов, мой привороженный. Вижу, растерян, вижу, напуган мой сокол удалый.
— Ты что, — спрашиваю, — Васенька? Кралечку свою старенькую пожалеть пришел?
Вспыхнул мой парень, ободрился, повеселел.
— Ты уж знаешь?!
— Раньше тебя…
— Вот как?.. А я… я думаю, ты не знаешь. А коли так, коли все известно, так мы их… Так чего же наши смотрят?
— Смотрят, как с неба манная упадет, вот какие ваши-то.
— Знаешь, Прасковья, что они без тебя сегодня утром, хохловские, выкинули? Я еще спал, слышу — грох!.. грох!.. Тут прибегает ко мне Володя Сергейчев: «Васька, — говорит, — хохловские «галку играют». С винтовками (винтовок тогда с войны навезли — страсть), с песняками по огородам маршируют. Бородачи сами — смехота. Степка Попойников за ротного у них. Так и отжаривает с песней: ать-два, ать-два.
…Се-ерый селе-езень плывет…
Ой, гоп, сударыня, ой, гоп, ударила…
Серый селезень плывет…
Еще четыре дня подряд час за часом я наряжала собрание комбеда. Придут человек десять — пятнадцать, посидят-посидят со мной до вечера и по домам ни с чем разойдутся. Хохловские тоже присмирели, выжидают, когда их на сходку соберут.
Ни мы, ни они ни с места. А пахота, а сев стоит. Решилась было я отряд из города вызвать, да Михайло Кренев меня под руку подтолкнул:
— Не смей, — говорит. — Отрядам дорогу сюда укажешь, не обрадуешься. Отряды эти и тебя ощипят. Тебя ведь теперь тоже есть за что пощипать. Сама управишься. Отрядом припугнешь раз, а уедет — опять то же на то же. Сама дошибай их. Черт ли ты с ними церемонишься? Разнюнилась баба. Убивать они тебя передумали, а вот решили платок с тебя стащить да волосы при всем народе растрепать.
Я его послушалась. Да и самой-то мне еще и тогда не очень хотелось чужим дорогу в наше село показывать. К тому же и злобу мою, самолюбие мое он, Михайло Кренев, сильно захлестнул. «Разнюнилась баба». Настою, думаю, на своем. Быть по-моему. Пусть пробуют. А то — платок измажут, платок измажут. Сунься попробуй. Отведай моего «припаса». Да я свой платок дороже ста их жизней ценю, то есть не платок, не из жадности, конечно, а вот из-за того, что они своими погаными лапищами коснутся моего платка, сорвут да волосы растреплют.
«Разнюнилась баба». Дружок милый нашелся. Советчик какой, иуда! Я в те дни и не подозревала, какую он линию гнул. Уж потом, когда мы с ним в дружках-единомышленниках очутились, когда он большевиков-коммунистов вокруг своего пальца кружил-вертел и другом у них оставался, и могилу подо всеми сразу подрывал, тогда лишь я разобралась во всех его «иудиных сребрениках», во всех его «ниточках». Поняла я, да он и сам мне признался впоследствии из-за бахвальства передо мной, из-за молодечества признался, что сразу же после того как Николай его дверь изрешетил пулями, решил, что первостепенное теперь, при большевиках, — это жизнь свою отстоять, да что спрятать удалось — уберечь. Вот он и изменил своим дружкам, и продавал их, и откупался ими. Он мне однажды так и сказал:
— Бей по чужим бокам, мне не больно и не жалко.
А со мной-то тогда, в те дни, когда у нас положенье застыло на одной точке, когда ни мы, ни они, — Михайло, оказалось, все нити дергал, всеми веревочками управлял. Он и научил хохловских меня не убивать, а опозорить, — сорвать с меня платок, волосы растрепать да «русалкой» по всему селу провести. Он и научил, чтоб хохловские, как только я уехала, «галку» с винтовками да с «серым селезнем» играли, чтоб бедноту распугать.
За эти четыре дня, когда у нас в селе положенье установилось ни туда ни сюда, хохловские сплошными обозами сплавляли куда-то зерно. А мы знали, а мы видели, да вот рассопливились. То всякую бабу с фунтом соли, что носили из города нам на хлеб менять, хватали, а то и обозы не видели.
Я думаю, дождик развязал нам узел, вывел и тех и других из оцепененья. Все сухо-сухо было, вот и ждалось с севом. А тут ночью хлынул дождик, на лужах пузыри, точно бы земля глаза свои выпучила на нас, заворочалось все, завозились букашки-таракашки. Солнце припекло, земля как квашня пыхтит — «дай семян». А сев и без того тот год опоздал.
Вот и загудели все: что же, да как же, век, что ль, будем так?
В полдень нарядила я собранье комбеда — хохловские стеной поперли к управе. Куда, думаю, прут ироды? Кто их наряжал? У них из всей Хохловки всего семерых мы приняли себе в комбед. Лезут прямо к крыльцу, гул, шум, матерщина. Посмотрю-посмотрю из окна — нет моей бедноты. По двое, по трое бредут куда-то, скрываются, и не вижу я никого своих. А ведь, бывало, как