Дмитрий Раскин - Хроника Рая
– Я люблю свою жену! – Лоттеру было стыдно, что он сказал агрессивно несколько, тем самым выдав себя. Еще подумает, что он так заглушает свои сомнения, чувства свои к ней. Заглушает, конечно же, но только лишь общую какую-то тревожность и нечеткую, разумеется, но все-таки вину.
– Я знаю, – у Оливии слезы в глазах. Она одним кивком, чтобы не разрыдаться попрощалась и пошла. Неужели она взаправду? Нет, она не играет и Прокофьев неправ насчет нее....\ Из черновиков Прокофьева \
Неимоверно затянутая оттепель, не посередине, скорее, вместо зимы. Снег, местами сошедший полностью, до листвы, до травы прошлогодней. Сквозь нее уже лезет новая зелень – время бессмысленно двинулось вспять, сбивая причины и следствия задом. Дождь временами пытается как бы помыть пейзаж – лишь добавляет грязи. Небо, бывает, вдруг сжалится, бросит нам милостыню снега – все равно долетает дождем.
Утром – теплый туман. Ночью – глазком звезда. В башку не лезет мысль о себе. И так все ясно. Эта тягота полубытия. Тело? Знает о том, что оно вроде есть лишь по этому отвращению к себе самому. Глаз? Наелся пространства мякишем. Вещь – условна. Любая. Пустота: и, не войдя, не выйти. Выть. Молча, долго. Забыться? Забиться о… до крови, что ли… А почему? Разве случилось хоть что-то? Может, узнал о пределах любви? Безнадежности вещи? Условности счастья? Было бы легче, ежели так. Память вдруг подсказала густой старушечий запах лежалых вещей (?), но это все же из книги, а не из детства (на этот раз не из детства). Мысль: все наше и в нас, что о свободе, сущности, сути и смысле – всё так. А вместо? Высвобождение? В?!
Если бы это все было умножением Бытия… бытия, хотя бы. За счет не-бытия? вообще закона? или посредством их… He-чистота корня. В пользу? прежде всего, неудачи. Наша боль? Она тоже ложится туда. Не потому, что так было задумано – просто.
Истечение света из ничего. Остального всего не надо.
...далее \
у Прокофьева идет густо зачеркнутая половина листа и фраза, которую начал было зачеркивать, но остановился: «нас, должно быть, когда-то простят» и рядом, на полях: «как невнятно и плоско страдание».
Как ни тяжко было на душе у Кристины, встреча с фон Рейкельнами развлекла ее. Не сама встреча даже (традиционная, из года в год, в ее особняке, кстати, в этот раз получилась какой-то особенно теплой), но сознание, что вот родственники едят, веселятся, по мере возможностей интригуют, не подозревая даже, что со вчерашнего дня их будущее необратимо изменилось. Изменено Кристиной. Пусть она оказалась заложницей обстоятельств (автоматизм языка, нашедшего более-менее пристойную форму, но ведь и в самом деле так!!), но для всех них Кристина – сама судьба. Родственники вообще-то всегда это знали. Но они верили, что судьба благосклонна, вменяема и, в общих чертах, справедлива. Они привыкли к своему будущему.
Кристина чувствовала, что когда придет время (а это еще когда!), она все это сгладит, как-то всех примирит (с этими своими обстоятельствами ?), как-то окажется даже права. Поэтому сейчас (раз уж так все сложилось) можно получить и некоторое удовольствие от этой своей новой роли.
Она верила в свой дар заговорить, заболтать, очаровать жизнь.
...\ Из черновиков Лоттера \
Промозглые ночи осени,
когда обе тверди —
пустынны, удлинены
донéльзя, до
ненужности красок,
ненужности истовых проб на разрыв
материи, времени, ветра.
Мячик бытия,
будучи брошен вверх,
будучи брошен вниз,
отлетел бы обратно.
Всегдашняя, ставшая
не лобным, но общим местом
потеря смысла
сейчас вдруг граничит
с подлинностью,
тою бездонной, искомой, только
не перейти,
не заступить ножкой нетвердой за…
Эта стынущая опустошенность
в ней как нигде Бытие —
в ней как нигде Бытие, Ничто
сливаются, неразделимы, если
точней, являются друг другом,
насколько могут.
Мир с отключенным звуком. Всё,
то есть опустошенность осени в себя вбирает всё .
И явственно,
как явственно сейчас,
что это всё малó, несовершенно, зыбко.
В защите нуждается, скорей,
вот только некому.
Как все-таки смешны все наши
над временем победы,
все прорывы сквозь , все игры в метафизику
и игры метафизики.
А мы не удержали
ни любви, ни страсти даже.
Разлуки нет,
все то, что потеряли, не обрели,
уже вернулось
грустью, светом,
сознанием не так прожитой жизни.
Да вот Необратимость оказалась тяжела
и некрасива так.
Страдание не важно.
Теперь уже не важно,
хотя, оно от этого навряд ли
посильно стало нам.
Как это небо осени густеет.
Наверное, уже последний трепет листьев.
Трепет последних листьев над
землей, что мерно дышит и видит земляные сны.
Закрытые неприподъемны веки.
Была бы смерть чиста,
пусть даже не осмыслена,
мы б не боялись, может.
Мы не боимся, кстати,
нам просто нечего ей предъявить.
И глубина Бытия не занимает нас,
ввиду «закрученности», что ли.
Начнешь раскручивать, она тебя уводит
куда-то вбок от самого Бытия
(нам поделом),
пусть, может, так загадочней и чище.
О, этот выстуженный мир.
Как сладко гостем быть.
Как славно ничего не значить,
да и не дано.
Недостижимое освободили мы —
Да, это как бы в нашей доле —
все то, что не по силам нам и не по мерке —
освобождать.
Мы легковерно в этом углядели
свою победу,
не истина,
но не-мо-та
как суть поэзии,
безжалостная, кстати.
Сиротство наше нас привычно возвышает,
но вкус его сухой,
и пресный, и сухой.
А мы
по обе стороны, пусть не понять,
чего —
как не понять, где сторона, что « та », где « эта ».
Прикидываемся, что переросли надежду.
На самом деле только прикоснулись к скорби.
Ветру себя подставить,
но ветер должен быть вселенским,
на меньшее мы как бы не согласны.
Чем нам себя развлечь?
Лишь только безысходностью.
Нет, не в смерти дело,
пусть даже, если в смерти,
в ней и только.
Когда на лицах наших отсвет холодного осеннего
заката.
Когда так гулки сумерки, что на своих
пустых трамваях развозят свет
по мрачным квадратам города.
Когда сухие снега хлопья летают по пространству,
разведывают в пользу небес непроницаемых…
Пу-сто-тою
наполнена душа,
той самой Пустотою,
все остальное – как бы…
Поэзия есть способ умножения ее,
единственный, к тому же.
Нам неинтересно время,
пусть себе непостижимо
и, видимо, прáво,
особенно в своем всегдашнем равнодушье к нам.
Не нас, уже не нас
К себе зовут те горние миры.
Блеск абсолюта,
абсолютных, будь то истин или
не-истин даже
не слепит больше нас,
как раньше не слепил, но по иным причинам.
Кого нам заслонить
от жизни, космоса, от малых
и больших вещей, бессмысленности общей?
Вот то один, вот то другой из нас
в пространстве ночи
вдруг ищет тонкое запястье и пальцы длинные,
лишь ритм материи выхватывает его рука.
А вещь об эту пору
как никогда все знает про себя, смиряется
в своей судьбе и сути,
и мерен ныне кровоток по жилам вещи.
Недра ночи
богаты пустотой,
что пишется уже вот с маленькой, хотя
мы только для того, чтобы понять
все то, чего понять нельзя,
не дóлжно и не вправе —
названья, слова нет.
Мы терпим неудачу —
целый мир на ходу
рождается
или сгорает так.
Но нам не стоит в этом,
во всем вот в этом видеть вывод,
как и начало —
середина только,
а остального нет.
Свихнуться можно,
дóлжно,
дóлжно, дóлжно.
Но мы не можем.
И с этим быть .
И выдержать.
И этим быть,
в своем, скорей всего, бессмысленном движении по краю
сущего…
– Ты никогда не замечал, Ник, – говорит Лехтман, – что погода здесь, «на горе», весьма часто определяется даже не временем года, а твоим душевным состоянием?
– У меня иногда возникали такие подозрения, скажем так, почти такие. Но это лишь на уровне праздной мысли, не более. Мне даже, бывало, казалось, что сами времена года коррелируются как-то с нашими воспоминаниями. Но это только глобальное потепление, Меер. И все это скоро будет коррелироваться с чем угодно.
– Я тоже объяснял себе это так, но однажды…
– Ты хочешь сказать, что здесь, «на горе», – Прокофьев остановился даже (они разговаривали на прогулке, где-то раз-два в неделю они перед сном гуляли по окрестным улочкам до площади с памятником Данте и обратно – круг такой получается), – здесь, «на горе», реальность обманывает нас?
– Наоборот, Ник. Посылает нам какие-то знаки насчет самой себя.