Дмитрий Раскин - Хроника Рая
Впрочем, все это так. И я, наверное, уже заговорил тебя? Это сознание «безнадежности жизни». Если его нет, будешь собою только условно. Но если оно возникает, то сразу вина, потому что ты вроде как выше и глубже – это поза, жест, зуд судить ли, «спасать» ли, «скорбеть».
Дианка не понимала и просто, на всякий случай, жалела «своего доктора Прокофьева». Поняла только, что Прокофьеву было плохо в детстве. У нее был уже рефлекс такой, если человек начинает о детстве – надо жалеть. Это ее непонимание не вызывало теперь у Прокофьева досады. Он, кстати сказать, привык. Нет, конечно, не в этом дело. Непонимание – частность, не более. В этот ее приезд он не пытался выяснить, что там писала она про него, не писала. Он простил ее. Пусть если даже и не за что было прощать, и она не виновата вообще. Но от того, что простил так хорошо и благостно – он оценил комизм… Но что прощение! Он любит ее. Да, конечно, эта его любовь, кажется, вообще ничего не смогла. Дианка равна самой себе, как и в начале. А он-Прокофьев столь же зануден, раздражен, неудовлетворен жизнью, далек от какой бы то ни было подлинности, как и в самом начале. Но в начале не было никакой любви. Как и любви к Марии не было. И вот он любит каждую из них по-своему. Любовью довольно бездарной и потому не удовлетворяющей его, не утоляющей этой его тоски… по свету, что ли (как ни смешно). Причем понимает прекрасно, что ни на какую другую любовь не способен – это предел, потолок. И вся имитация борьбы с потолком не в пользу самоуважения даже – вообще по привычке… Вот почему он расстанется, расстается с ними обеими. И не из-за дурацкой этой «ситуации» (на днях Оливия опять прислала записочку, но он не пошел к фонтану). Был бы смысл, он бы мог пережить «ситуацию». А свобода, пусть даже не слишком-то благодатная, все же превыше любви, если уж нужен вывод. Но и то, и другое дается ему, можно сказать, условно.
Когда Прокофьев закончил это свое «о детстве», Дианка подозвала мальчика, выделила его из группки игравших неподалеку детишек, видимо, посчитав хоть сколько похожим на то, каким представляла себе Прокофьева маленьким. Мальчику был вручен большой кленовый лист, что сорван Прокофьевым для Дианки. Мальчик был также приобнят, подвергся ворошению волос и дружескому похлопыванию.
Дети всегда хорошо реагировали на Дианку и этот не стал исключением. Прокофьева же вся эта сцена покоробила. Хотя, конечно, Дианка все делала вполне искренне....\ Из дневника Лехтмана \
В ночь после праздника хлынул дождь. Сначала радостный, шумный, но вдруг порывистый, с ветром и воем… Надо будет развить этот образ, что-то вроде: будто мир лил слезы, стенал, метался, сознавая, что его не услышат…
...в скобках \
а может, и не надо этого ничего.
...\ Из черновиков Лоттера \
Циклы небес за двадцать столетий
Удаляют от Бога и приближают к Праху.
Т. С. Элиот
Сколько веков мы ходим кругами,
Завороженные недостижимостью Цели,
непостижимостью Смысла.
Сколько веков мы ходим кругами,
Завороженные отсутствием Цели,
преодоленностью Смысла.
Было слишком много идей.
Слишком много свершений и слов.
И слишком многие среди них
были истинны.
Слишком много тщеты,
вообще временнóго.
Слишком много Вечности.
Слишком много Прорывов, Побед, Откровений.
И слишком многие среди них были Последними.
Отрицали Бога во имя Добра.
Освобождали Его от обязательств.
Возвращались к Нему во имя Добра,
Наделяли новыми Именами.
Слушали Слово.
Слушали и Безмолвие.
Преображали. Благоговели.
Обретали Смиренье.
Теряли Смиренье.
Прозревали. Слепли.
Нахлебались вроде бы досыта
Величья, Ничтожества.
Целокупности и Раскола.
Глубины Бытия, глубины Ничто.
Правоты Мирозданья,
Его Распада.
Действия. Созерцания.
Неба. Света. Раскаянья.
Первого знания. Последнего знания.
Слишком мало любви.
Слишком мало бытия.
Слишком мало реальности.
Слишком мало незамутненной чистоты,
будь то
чистота глубинной сущности
иль минутного существованья
или смерти…
Чистота немыслимая жизни,
того, что выше…
Чистота абсолюта,
Его отсутствия,
новой преодоленности.
Чистота невозможности ГЛАВНОГО.
Что же, пускай.
Все вещи здесь уже были друг другом.
Мы все ходим и ходим кругами,
так и не достигая
Освобождающей Мудрости,
даже, когда ее достигаем…
«Я прочитала ваши эссе, господа студенты, – вздохнула Анна-Мария Ульбано, – что могу вам сказать, все вы старались, это уже что-то». – Пауза. Она всегда была мастером паузы, но от частого употребления этот прием несколько девальвировался. – «Но если и дальше будет одно лишь старание, это окажется все же ничем. К примеру, несколько ваших коллег посвятили себя истории вопроса, что-то вроде: “существовал ли Дон Жуан в реальности?” или “прототипы Дон Жуана”. Неужели сами не чувствуете, насколько все это неважно? Но были и попытки творчества, можно сказать, небезуспешные, – снова пауза, – у одних Дон Жуан почитал Руссо, у других почему-то де Сада, а у кого-то дошел до Ницше». – Все засмеялись. Анна-Мария жестом, жест ей всегда удавался (но опять же проблема девальвации) остановила аудиторию. – «Это нормально. Мы все начинали так. Но как наполнить миф своим незаемным смыслом и не назло самой сути мифа?»
Оливия подняла руку:
– А что для вас Дон Жуан?
– Я ждала этого вопроса. – Анна-Мария ответила так, будто приняла какой-то вызов, со всегдашней своею все-таки несколько книжной величественностью. – Он все ищет и ищет, пусть давно уже знает, что не найдет. Этот вечный повтор. Но каждый, который (?) бесчисленный раз он умеет делать единственным для нее… и, как ни смешно, для себя. Единственным и независимым от отсутствия смысла… Он легко, заученно просто брал тех прекрасных и дюжинных, что открывали двери своих роскошных или же нищенских спален на всякий случай, от скуки, точнее, боясь пропустить то немногое, что им причитается как бы. Эта их скаредность счетов с порядком вещей ли, с судьбою… Здесь он – испытатель тела, если вообще не творит его вновь, – лоно, груди, ягодицы, бедра, шея, лоб, глаза закрытые. Автор, создатель крика, стона, дыхания, объятия, в котором когтями его мускулистую спину в кровь… (Это не ваши спортивные упражнения в постели при сверке с учебником сексологии или с пособием по каким-нибудь патологическим забавам.) А муж (покровитель? любовник?), что всеми своими статями за долгие пресные годы никогда не добьется того, что он творит в этот миг одной уже только рукою – не в счет, как не в счет он со всеми своими связями при дворе, со всеми правами мужа и, наконец, со своею шпагой. Дон Жуан смакует без-дон-ность мгновения в сознании бессилия перед временем… Жаль, что в женское тело послушное, в завершенность и красоту ему не вдохнуть душу, которой, впрочем, он не имеет сам. Вот абсолют своеволия.
Здесь, как потом рассказывала Оливия, на госпожу Ульбано «нашло». Она перестала позерствовать. Забыла, казалось, про себя такую яркую и артистичную.
– Но когда вдруг ему удается победить в женщине добродетель, страх, совесть, долг, любовь, да, любовь, к другому ли, к собственной правоте плюс все, что сделано ею для спасения – у него возникает надежда. Только на что?! Он мог бы, наверно, сделать карьеру, открыть до Колумба Америку (она не открыта еще? Впрочем, неважно), разгромить на море англичан, но рабство у собственной страсти выигрывает пред рабством у политики, истории, бессмертия и проч.
Последняя правда силы – ради этого мнимость, холодные шахматы чувств (представим и этот вариант). Только себя самого теперь он поставил на доску. Он не знал, с кем решил состязаться – с небом ли, с преисподней. Знал заранее, что проиграет? Что же, раз надо платить за одно даже только прикосновение к абсолюту… Он пресытился горизонталью. Вот только плоть, оказалось, слишком легко поддается статуе, которой сегодня б стоять в нашем парке (я имею в виду наш больничный парк). Здесь я обычно заканчиваю неким гимном свободе, но это все-таки не свобода – своеволие, немыслимо притягательное, потому как трагическое, бескорыстное, страстное и опять же предельное…
Мой Дон Жуан, как видите, тоже почитал кое-что. Эта «проба» абсолюта могла бы, если не искупить, то перерасти свой источник – своеволие, но это если уж очень нужна интерпретация.
«А мне кажется, что он так и остался бы равен самому себе, – сказала Оливия своему соседу, – прикосновение к абсолюту не обернулось бы ни выходом за себя самого, ни катарсисом. Это гений мгновения и посредственность двух мгновений. Если убрать отсюда гибель героя, так ли уж много осталось бы».