Николай Удальцов - Бешеный волк (сборник)
Щекой к щеке ее прижаться,
И губ коснуться осторожно.
Любовью можно наслаждаться,
Но насладиться невозможно…
…Поздно ночью,
Посреди недели,
Ночью даже ветер не разбудит.
Люди появились из метели.
Кто их знает,
Что это за люди.
В бородатых лицах сединой
Иней лег морозный.
Только это,
В том краю,
Где каждый с бородой,
Вряд ли очень важная примета.
К избушке люди свернули быстро.
Мир устроен,
И много лет.
Даже те, кто идет на приступ,
Оборачиваются на свет.
Походкою злою, замерзшей, неверною,
Видно холодно было идти.
Люди в избу вошли.
Так и я, наверное,
Тоже мог бы туда войти…
Люди хорошие,
да и не очень
Топчутся, ходят по шару земному.
Не к рассказу это —
между прочим.
Или к рассказу совсем иному.
…Ноша спины трет.
Дорога – ноги.
Души?
Души – что ж.
Да кто их лечит?
И рюкзак —
судьба совсем не многих.
И не им сгибает время плечи.
Холодный вечер —
это вечер длинный.
Под это дело водку б или вьюгу.
И тем тоскливей клекот журавлиный,
Чем дальше птицы улетают к югу.
Север.
Что ж, где есть плетень
– там тень.
Каждый свой в пути лелеет разум.
Там ведь все из разных деревень.
Что из деревень —
Из жизни разной…
Здесь опять отступить приходится.
Вряд ли в этом моя вина.
Люди сходятся и расходятся…
Да.
Известно…
Во все времена…
1
Когда уходит безветренный день, тихо ранней осенью на берегу Кожима. Лишь хрустнет надломленная влагой и старостью умирающая ветка, плеснется хариус в быстрине, и вода унесет в даль расходящиеся круги, да пророкочет у Уральских камней вертолет – и вновь тишина.
Тишина.
Редким бывает здесь и человек, и отогнанный человеком зверь. Лишь заяц, напуганный своей храбростью, прижав длинные уши, выскачет на прогалину или высоко в небе проклекочет протяжный, тяжелый птичий клин, улетающий к теплому Каспию.
Видит природа конец короткого лета, и сама сеет грусть по уходящему теплу и живым солнечным лучам.
Вообще-то старатель Зосима Бабинов иной тоски кроме похмелья не знал, и красоту эту не то чтобы не принимал или не замечал, а просто жил в ней не раздумывая, потому, что другой судьбы не ведал. Сейчас старый Зосима кряхтя и отирая пот с морщинистого лба, возвращался на факторию, находившуюся у станции Кожим-рудник Северной железной дороги.
Дорогу железную Зосима считал старой, так как появилась она раньше, чем в этих краях появился сам Зосима. Называл ее просто «железкой», и, не видя в ней особой необходимости, признавал, как признавал мороз зимой, летний гнус, головную боль с «бормотухи» и всю совокупность событий, в простонародье таких же, как он сам бродяг, называемых судьбой.
Есть, она есть, значит – есть.
Значит – есть.
Собственные прохудившиеся сапоги интересовали Зосиму Бабинова куда больше всех мировых проблем, оттого, что своей простой логикой он дошел до того, что старатель начинается с ног, ногами же и заканчивается.
На плече Зосимы болталась старая курковая одностволка, за плечами мешок с хлебом и всякой подорожной мелочью, на поясе – полупустой патронташ и мятый почерневший котелок, а под поясом в кожаном мешочке не то, чтобы «много», но и не совсем уж «ничего» крошек желтого и щербинистого металла.
Мутного и холодного.К берегу он вышел не случайно, хоть и был этот берег чуть в стороне от тропы – раздумывал – заночевать ли здесь или уж идти в темноте до самой фактории, до которой было еще с десяток километров. И сухая лесина к костру могла бы решить его сомнения.
Лесина в сажень длиной нашлась, и Зосима сбросил мешок на прибрежную гальку. Размял затекшие плечи, не присев стащил с себя сапоги и вступил в холодную быструю воду, ощущая приятный зуд.
Потом зачерпнул воды с песком со дна, слегка поскоблил мятое железо, ополоснул его, и вновь зачерпнул уже чистой прозрачной воды, посмотрел на уходящее к Тиманскому кряжу солнце, и вновь вернулся к сухой лесине.
Поискал взглядом валежник, и тогда он увидел труп.
Труп.Много всякой всячины встречал Зосима Бабинов в тайге за свою долгую старательскую жизнь – без чего-то четыре десятка лет прошло с того дня, как начал он вольно топтать эту землю. А сколько ему от роду было – так и сам он этого точно не знал.
Радости в его жизни были слишком маленькими, а неприятности слишком большими, чтобы быть заметными.
Паспорт Зосиме выдали в пятьдесят четвертом считывая возраст с метрик, а метрики писались с его собственных слов, да еще на вид. Писались торопливо и виновато, так же торопливо и виновато, как уничтожались амбарные книги с засаленными страницами – списки безличного состава – в которых, будь они целы, возможно, можно было бы отыскать хоть что-то о том, кто он такой.
Да не судьба для судьбы была видно.
– Лет шестнадцать тебе на вид, Бабинов, – так и сказал, стараясь не смотреть Зосиме в глаза человек с орденом «Трудового Красного Знамени» на груди.
И все.
Время было такое, что не каждый, у кого на груди был орден «Трудового Красного Знамени» мог другим людям в глаза смотреть. И то время, когда мальчишке на вид могли дать и шестнадцать лет, и двадцать пять с конфискацией, тоже было совсем недавно.
И пока еще никого не удивляло то, что человеку в сороковом было лет двенадцать, а в пятьдесят четвертом лет шестнадцать; другому начинали удивляться люди. Правда, еще робко.
– Не доедешь ты до России, парниха, – только и сказала ему не знакомая тетка, вручая синюю бумажку на плацкарту и две буханки ржаного хлеба, – Ребра кожу продырявят…
Но Зосима не поехал «в Россию», нечего ему было там делать.
Подобрала жизнь бывшего сына бывших врагов народа, да так, что истерлись в памяти и далекое южное село, и отец-учитель, носивший красный бант по праздникам, и краснощекая матушка, кричавшая с крыльца:
Зоська, Зосенька, иди молочко кушать…
Великая война прошла мимо него стороной. Да и до войны ли было щуплому мальчишке, холодному и голодному, на нарах в бараке с ледяной коркой вместо пола. Знающему, что с утра будет поднят с досок и погнан чистить снег с дороги, по которой потом паровоз потянет грязные, черные вагоны с углем из города со страшным по тем временам названием – Воркута. Знающему, что если не сможет подняться сам, то будет поднят и в штабель брошен, а займет его место кто-то другой, чьей судьбе не позавидуешь тоже.
Впрочем, давно это было. Так давно, что не ясно, как и всплывшее после непонятное и горькое слово «реабилитация». Поносившиеся в воздухе и растворившееся в мареве осенней водяной крошки, постепенно перемешавшейся со снежными хлопьями и охряным дымом самокруток, курившихся у костра.
Может, ломаной была судьба Зосимы. Только не думал он об этом ни тогда, ни сейчас, среди пневмобуров, дизельных драг, геологоразведок, управлений и слов «план» и «прогрессивка». Оставался он одним из не многих осколков старательской круговерти, отнесенной теперь к категории не рентабельных, не артельных «чистильщиков». Но все-таки нужных, какой-то высшей необходимости, не ведомой самим старикам-старателям. Неведомой, как таежная чаща.
Да и то сказать, у каждого из этих осколков когда-то огромного монолита что-нибудь такое за спиной было, что не зналось современными артелями, где и инженер, и спецодежда, и сволочизм – все есть.
Трудно было испугать в тайге Зосиму, уважавшего, но не боявшегося медведя на тропе, способного поспорить с одиноким волком или росомахой, но еще труднее было Зосиму удивить, так, как жизнь его была такой, что учила его ни к чему не привыкать, а, значит, ничему не удивляться.
И все-таки……Это ерунда, что когда впервые видишь мертвого человека, в первый момент кажется, что он просто заснул.
Тот, кого увидел Зосима, был похож на самого настоящего мертвого.
Мертвых Зосима не видел с тех времен, когда живых в тайге было хоть и не много, но все-таки меньше, чем неживых; и теперь мертвяк заставлял думать о том, что может случиться так, что и сам не живым станешь.
Зосима обошел бывшего человека кругом и сразу увидел, что тот совсем свежий, и кровь еще не почернела, а, не попорченная воздухом, проступала красным следом на одежде. И не по себе стало Зосиме.
Он поднял ружье за ствол, потом, зверевато озираясь, отошел в сторону, постоял чуть и, уже не останавливаясь, двинулся в чащу……На рассвете на галечный плес в излучине Кожима приземлился вертолет МИ-8 с четырьмя милиционерами и собакой на борту.
А Зосима Бабинов оказался в КПЗ. Не то, чтобы его в чем-то обвиняли, просто он был из тех неграждан, которых милиции легче было пару дней в камере продержать, чем разыскивать потом по баракам старателей. Сказал ведь он в милиции:
Мертвяк там, на Кожиме. Разодранный…
И ему совсем не пришло в голову, что для него история с бешенным
волком не началась, а уже почти закончилась.
Собственно самому Зосиме в этой истории оставалось только рассказать художнику Андрею Каверину о себе.