Сын Пролётной Утки - Валерий Дмитриевич Поволяев
Но, оказывается, не так-то просто было сделать вожаку этот прыжок, как и мне было не просто уйти от него. Скачет волк совсем рядом, хрипит, башкою, как и я, немощно крутит, голодно и зловонно дышит, а достать не может. Краем глаза, затылком, спиною своей – даже не знаю, чем точно, – я вижу, что идущая следом тройка волков разделяется, двое перемахивают на противоположную сторону дороги, правую, – проворные, ловкие, темные, хорошо видные на снегу, и я понимаю их тактику – обкладывают, как не раз уже, наверное, обкладывали добычу и они сами, и предки их. Этот тактический ход у волков заложен в крови – как инстинкт крови, потребности охотиться, как жажда утолить голод, напиться в безводие. Снег светится, трещит, поднимается бурунами вверх, морозит ноги. Руки тоже окостенели, они совсем не чувствуются, хотя ясно одно – и это я ощущаю отчетливо, – оторвать их от руля уже ни за что никому не удастся, их можно только молотком отбить, в горле что-то клокочет – то ли рыдания, то ли боль. Уши под кепкой тоже прихватило морозом, согнутся скоро в бублик, как согнулись однажды у меня на соревнованиях по лыжам – на первенство школы тогда бегали. Десятикилометровка – расстояние хоть и невеликое для какого-нибудь мастера спорта, а для меня оказалось великоватым – отморозил себе «локаторы». И смешно, и грешно было, и обидно – загнулись по-поросячьи, стали твердыми, как мясо на холоде, ледяными, даже пальцы обжигали. Потом облупились – кожа с них слезла стружками. Так и сейчас.
Слезы еще откуда-то взялись, вспухли в веках, утяжелили взор, – обидно было.
– И-эх, с-суки, не возьмете вы меня, ни за что не возьмете, – хрипел я, борясь с болью и обидой, с холодом, обжигающим глотку, хотя прекрасно понимал: пустое все это – если захотят волки взять – обязательно возьмут, я выдохнусь гораздо быстрее, чем они. – Эх-хе, с-суки, не возьмете, – ругался я совсем по-взрослому и давил, давил, давил ногами на педали. – Н-не возьмете.
Совсем рядом – дотянуться рукой можно, – несся грузный тяжелый вожак, сипел, скулил, стонал от голода, не отставал ни на метр, но и приблизиться на этот метр никак не мог. Вы понимаете, никак не мог – дорога-то шла под уклон, я все больше и больше набирал скорость, еще немного, и появятся уже деревенские дома, надо только это самое «немного» проскочить, прокрутить педалями, продержаться. Снег под колесами уже не скрипел, он стекольно визжал, плавился под резиной, плыл. Слава богу, пока ни скользкие наледи, ни стесы, ни выбоины не попадались, липкие «поганые» камни тоже обходили велосипед стороною – пока везло. Пока… Волки не отставали: два шли слева и два справа.
Что-то слезное, мокрое выскочило изо рта, будто выбило какую-то пробку, сразу стало тяжело дышать, словно в пробой утекли последние силы, легкие сильнее прежнего обварило холодом, я закашлялся, велосипед дрогнул, наклонился набок, сбросил скорость, и в ту же секунду я с какой-то секущей пугающей ясностью почувствовал: сейчас волк-вожак прыгнет мне на спину. Из глотки вырвался протестующий крик – надсаженный, страшный – кто знает, может, кричал в последний раз в жизни? Я притиснулся к раме велосипеда, застонал, заскулил, заперхал легкими – совсем как волк, что собирается прыгать, нажал на педали и, кажется, снова набрал скорость: волк меня не достал.
Но ощущение жаркого запаренного дыханья, клыков, впивающихся в плечи, в шею, долго потом не проходило.
Волчьи лапы дробно били снег – только звон от звериного бега шел, воздух стеклянно трепетал – и я сквозь стекольный звон и визг хорошо чувствовал эту дробь, на нее, собственно, и начал уже ориентироваться: если дробь прекратится – значит, волк прыгнул, значит, сейчас сядет на спину, и тогда все – шепчи молитву, если дробь продолжает звучать – значит, рано еще молиться.
Дробь продолжала звучать. Совсем рядом, неумолчная, страшная.
«Ну еще, ну еще чуть-чуть, ну поднажми, – молил я себя, словно кого-то постороннего, захлебывался морозным воздухом, хрипел. – Еще быстрее, ну… Ну пожалуйста!» Ох, как неуместно было это слово «пожалуйста», и откуда оно только всплыло в мозгу? Никчемностью, пустотой веяло от этого хорошего – в другие разы хорошего – слова.
Сил уже совсем не было – вытекли, истаяли, руки дрожали, хотя руль продолжали пока держать твердо. Грудь раздирало изнутри что-то железное, кромсало в клочья все, что там было – легкие, сердце, печень. Но вот какое дело – недаром изо рта выбило мокрый тычок – за упадком сил последовало некое возрождение, которое уже было знакомо по лыжным гонкам (хотя какие там гонки, гоняли-то мы с черепашьей скоростью, цель была одна – лишь бы дотелепаться до финиша) – пришло второе дыхание.
Боль ушла куда-то вовнутрь, затаилась там, грудь обожгло радостное, сияющее – уйду все-таки от волков, обязательно уйду. Хотя радоваться было еще рано.
Дорога по-прежнему шла под уклон, она, кажется, была нескончаемой, все катилась и катилась под колеса велосипеда. И вот еще какая нехорошая вещь – перед самым Семеньком, а точнее – перед фермой, дорога спрямляла свой бег, делалась ровной и плоской – никакого тебе уклона, на котором можно держать скорость. Как бы там, на подъезде к ферме, не споткнуться, не завалиться на волков…
А ведь здесь меня волки возьмут. Совершенно точно возьмут. Как пить дать.
Стук лап делался все бешенее и громче – волки тоже чуяли деревню, да что там чуять – знали они ее, как собственную шкуру, хорошо знали-ведали, что им дороги дальше не будет, можно нарваться на злых и неуемных в своей лютой ярости, в ненависти к серым разбойникам деревенских собак, и хотели использовать последний свой шанс. Было даже слышно, как вожак, пытаясь дотянуться до велосипеда, – да какой там до велосипеда – до человека! – звучно щелкал резцами, выбивал изнутри задавленное рычанье, подпрыгивал и снова втыкался лапами