Господин Моцарт пробуждается - Ева Баронски
— Никогда не поздно вернуться, сын мой. Почему ты от нее ушел?
Вот это вопрос!
— Господь призвал меня.
На той стороне решетки послышался глубокий вздох. Наступила тишина, а потом священник осторожно начал:
— Сын мой… — Молчание. — Ты совершаешь большую ошибку. А кроме того, большой грех. — Его голос стал настойчивее. — Что бы у тебя ни стряслось, тебе помогут. Самоубийство — это не выход!
— Я не убивал себя, ваше преосвященство, а скончался естественно, не то чтобы вовсе нежданно, но — посреди яркой жизни.
— Это еще что такое? — Голос на той стороне резко погрубел. — Вы, бродяги, совсем стыд потеряли, даже к таинству исповеди уважения нет? Ты же пьян!
— Никоим образом! До сих пор я не получал ни пищи, ни питья. Я и сам удивляюсь, что меня так мучит голод, я, признаться, думал, что на том свете освобождаются ото всех земных нужд.
— На том свете. Вот как.
Что-то в тоне священника смутило Вольфганга.
— Что ж… как бы вы ни называли это место, я-то уже мнил себя почти в раю — ведь мое имя так славно выгравировано на камне…
— Что? — громыхнуло с той стороны. — Опять вы нацарапали там на стенке?
Вольфганг отпрянул.
— Моей вины в этом нет! Когда я прибыл, мое имя уже было выложено на плите, в золотой звезде.
— Твое имя?
— Совершенно верно, хотя нет, написано не вполне верно. Правильнее было бы Вольфганг Амадей — но я охотно прощу господину резчику эту шутку.
До Моцарта донесся глубокий вздох.
— Так, значит, ты Моцарт. Понятно. И в хорошей компании. Трое вас таких приходило со Дня всех святых. Ну да. А живешь ты небось на Баумгартнерской горке?
— Последняя моя квартира была на Рауенштайнгассе.
— Естественно. Но следующая точно будет на Баумгартнере. А пока я тебе вот что скажу.
Священник подошел так близко к решетке, что Вольфганг чувствовал его дыхание, он пах свежей мятной настойкой.
— Слушай внимательно, — прошептал он, — во-первых: ты не умер и не на том свете. Здесь у нас — юдоль земная во всей красе. Точка. Второе: грехи тебе прощены. Теперь можешь идти.
— Это не тот свет? — глухо повторил Вольфганг, уставившись на восточный узор решетки. — Но ведь я умер!
— Ты не умер. Умер Моцарт, но это случилось двести лет тому назад, так что давай оставим его в покое.
— Двести лет? — у Вольфганга надломился голос.
— Не двести, так двести пятнадцать, какая разница. А теперь иди, пожалуйста, откуда пришел, и благодари Господа за то, какой ты есть — грешно отрекаться от собственной жизни. Иди с миром. Ego te absolvo[7].
На той стороне на секунду зажегся свет, потом патер ушел. Вольфганг застыл на коленях, исповедальня шаталась, он схватился за деревянную решетку. В голове бешено скакали мысли, и ни одну не удавалось поймать. Куда он попал? Может быть, сошел в ад? Он в изнеможении закрыл глаза, но картины пережитого пролетали одна за другой: дома, снова дома, огромные постройки, кричащие цвета, мигающие огни, шумные толпы, повозки… он со стоном прислонился головой к стенке.
Он не смог бы сказать, сколько просидел там: несколько минут или часов. Когда он вышел из исповедальни, ноги подкашивались. Он мерз даже в толстой шерстяной кофте, с трудом сделал несколько шагов, запрокинул голову и уставился на гигантский купол; слова священника продолжали звучать в голове. Двести лет. Его мутило. Он оперся на какую-то конторку с ярко-красным верхом, попытался прочесть надпись, но зрение отказывало. Все расплывалось. Двести лет. От страха он тихо вскрикнул, так что толпа расступилась, потом бросился к выходу и протиснулся на соборную площадь. Воздуху! Двести лет.
Не задумываясь, он повернул налево, зашагал, прихрамывая, по мысленно знакомой дороге домой, по Хурхаусгассе, дома справа и слева — как два ряда безмолвных масок на балу, переодетых до неузнаваемости, и только их жеманство было ему знакомо и, казалось, разоблачало весь маскарад. С каждым шагом, приближавшим его к квартире на Рауенштайнгассе, дыхание учащалось, последние несколько метров он пробежал мимо почти незнакомых фасадов.
И тут же остановился как вкопанный, с трудом переводя дыхание. Взглянул наверх. На том месте, где еще вчера стоял его дом, нагло торчало незнакомое здание, как будто всегда здесь и было. Дом до небес — он насчитал пять этажей с богатым орнаментом, а рядом — ящик из стекла, который держался на тонких железных прутьях, почти паря в воздухе; можно было заглянуть внутрь, но там не на чем было остановить взгляд, только отражение дома напротив, так что от этого вида Вольфганга замутило еще больше.
Осторожно, как будто холодный камень мог напасть на него, он прикоснулся кончиками пальцев к углу здания. И только теперь заметил мраморную табличку, висевшую так высоко, что пришлось запрокинуть голову, разбирая золотую надпись. На этом месте до 1849 года стоял дом, в котором 5 декабря 1791 года умер Моцарт.
Он посмотрел по сторонам, поискал что-нибудь знакомое, что можно было бы принять, понять. Зубы выстукивали мелкую дробь, он встал на колени, положил руки на черный шершавый слой, покрывавший весь переулок сплошной плитой, как надгробием, подергал квадратные камни, обрамлявшие тротуар, впился ногтями в узкие бороздки между камнями, как будто необходимо было оторвать черный слой и вытащить наружу шаткие тротуарные плиты, а потом — утоптанную глинистую землю знакомой улицы.
— Вы что-то потеряли?
Он поднял взгляд. В арке стояла персона, судя по меццо-сопрано — женщина, и смотрела на него поверх черных очков. Он ответил ей долгим взглядом, понял, что она ждет, и закивал.
— Контактные линзы?
Он с трудом встал, отступил на шаг, бесцельно провел глазами по женщине, отметил ее сапоги, узкие голубые брюки, белую сорочку с воротничком.
— Нижайше прошу вас, мадам, не могли бы вы сказать мне, какой сегодня день? — произнес он.
— Вторник.
— А число, прошу вас, мне просто необходимо знать!
— По-моему, пятое?
— А месяц — декабрь?
— Да, вам нехорошо? — тон на терцию снизился.
— Умоляю, мадам, какой сейчас год?
— Отойди от витрины, всех клиентов мне распугаешь.
Дверь за ней захлопнулась, он успел разглядеть, как она прошла по освещенной зале и еще раз обернулась, покачав головой. На лице у нее читалось