Том 2. Проза - Анри Гиршевич Волохонский
Так вот этот самый Ираклий шел теперь мимо кратера горы Эльбрус и услышал звуки бедствующего Коршуна.
— Эй, Коршун, что ты там делаешь?
— Беру урок живописи по указу местных властей. Да вот немного увяз в материале.
— Что ж это Промитий послал тебя в такую грязную академию?
— Каприз деспота…
— Так ты вылезти желаешь или намерен продолжить штудии?
— Пожалуй, хватит, — отвечает гимнософист. — Брось мне какое-нибудь плавучее средство, а к берегу я уж сам подгребу.
— Плавучее… — задумался Ираклий. — Колесо Фортуны — так ведь оно тут сразу потонет, хотя и из пробки… Надо что-то совсем полое… Эй, лови! — и бросил ему Рог Изобилия.
Коршун вцепился клювом и, кой-как работая крыльями, успел добраться до берега. Хочет вернуть Рог Ираклию.
— Клянусь Тартаром, такой вони я даже на том свете не слыхал! Оставь. Оставь у себя.
Так и остался Рог Изобилия в пользовании у гимнософистов.
А Ираклий, разузнав, как все было, объявил Закон, чтобы впредь гимнософисты к поэтам не приближались.
Случился вскоре пир у Зеуса, и пришли туда Промитий с Ираклием. Вспомнили они эту историю, и все трое гомерически хохотали над злополучным Коршуном. А потом Зеус говорит:
— Знаешь, Промитий, я ведь и сам хотел от него избавиться. До чего же он мне надоел своими исследованиями! А что ты с ним управишься, так в этом я не сомневался.
И все трое опять долго хохотали.
Хохотали они, хохотали, пока не услышали из выносного нужника протестующий коршунов голос:
— Вам веселье, а честному ученому изучать нечего!
Зеус тогда ему в ответ:
— Мертвых, мертвых иди изучай!
С тех пор гимнософисты всё возятся с трупами сочинителей, и писания их льются как из Рога Изобилия.
А еще Зеус сказал напоследок:
— Вот теперь у меня тут действительно царит полная гармония.
ПРЕНИЕ ПО ИРАКЛИЕВУ ЗАКОНУ
— Как вы могли заметить, — продолжал Мизинец Г, — в противоположность платоновской собаке, которая разгрызает кость, дабы добыть мозг, гимнософисты, можно сказать, грызут мозг с тем, чтобы извлечь из него кости. За это их и называют не как платоновскую собаку — любомудрами или философами, но софистами, а чтоб было еще понятнее — гимнософистами. Закон Ираклия к тому и был направлен, чтобы оградить поэтов от тлетворной порчи прижизненного осмотра и сопутствующего разложения.
Пока поэтов было всего ничего — Зеус, Промитий, Кирена Ланская и еще два-три меж варваров, Закон был тверд и действовал четко. Однако по мере удаления от точки, где он возник, очертания его стали расплываться, и вина тут лежит уж никак не на софистах. Вначале ведь костей было еще меньше, чем поэтов, и с делами легко управлялся Коршун и пара его помощников, которые неукоснительно следовали высшему установлению. При крайней умеренности состава пищи и дряблости иных страстей их жизнь надолго растянулась. Сменилось уже шесть поколений поэтов, а Коршун только старел, но не умирал. С каждым десятилетием его лицо, изрытое потоками времени, становилось значительнее и высокомернее. Изредка он, закатив потухшие глаза, изрекал что-нибудь вроде:
— Трагедия, которую я пережил на Эльбрусе… — и кругом воцарялось почтительное молчание.
Расстояние между ним и живыми поэтами не только не сокращалось, но даже делалось шире. Чуть завидев вдали разболтанную фигурку двоякодышащего творца имен, Коршун воздевал повыше клюв с косточкой и хрипло клекотал:
— Вот он, восьмой шейный позвонок поэта Промития, создателя образа эфирного благоуха в образцово компактном классическом однострочии. Я знал гения лично и могу засвидетельствовать.
Но постепенно среди поэтов сложилось заблуждение, что Закон Ираклия не про них писан. Они полезли пресмыкаться поближе к гимнософистам в надежде обрести высокий статус гения путями личных знакомств. Гимнософисты, руководствуясь отчасти правилом, отчасти здоровым социальным инстинктом, старались избегать подобных сближений. Тем не менее то тут, то там возникали взаимные неудовольствия, скандалы и драки. Тогда-то и было предложено дополнить Закон Ираклия следующим положением: «… также и поэтам к ним не ходить».
Поправка могла бы помочь, но ненадолго. Поэты постоянно нарушали Закон, унижались, теряли достоинство. Иные из зависти сами принимались долбить в голову своих мертвых товарищей по ремеслу, а там накидывались и на живых современников. Когда их пытались унять законническим доводом, они вдруг вздымались на задние ноги:
— Я же поэт, черт побери!
К счастью, ни работоспособностью, ни знаниями подлинных софистов они не обладали и до костей не добирались. Однако то были дурные примеры. Ленивые гимнософисты помоложе тоже взялись за стихоплетство. Владея волшебным Рогом Изобилия, они скоро наполнили ойкумену посредственной рифмованной дрянью, а так как сила профессиональных связей давала этим мнимым величинам заведомое преимущество, поэтам оставалось только цепляться за Колесо Фортуны, которое исправно возносило тех, кому поистине везло.
Учащались случаи мимикрии и двигались процессы смешения. Количество дел о нарушении Закона Ираклия росло стремительно: суды были завалены жалобами до крыш. Иной поэт успевал трижды откинуть лапти, прежде чем решался его случай, и нарушитель-гимнософист выходил сухим из воды, продолжая рыться в паху пострадавшей стороны уже на прочном легальном основании.
Страдали, однако, не одни поэты. По мере того как гимнософисты размножались, их пища теряла в добром качестве: костная ткань распадалась при первом касании клюва. В ученом сословии роптали, и так шли дела, пока на горизонте не возник Левый Страус.
Он начал с простой и трезвой оценки.
— У нас, — говорил Левый Страус, — имеются следующие явные оппозиции: «живое — труп» и «петь — клевать». По букве и по духу Закона Ираклия «живое» должно́ «петь», а «труп» до́лжно «клевать». Из чего непосредственно вытекают две функциональные дефиниции: «поэт» есть «живое, поющее» и (вторая) «софист» есть «труп клюющее». Наши беды и смуты происходят от чисто функционального (несубстанциального) характера этих дефиниций. Формально их можно было бы просто замкнуть, сказав: