Том 2. Проза - Анри Гиршевич Волохонский
На архаической огнедышащей угольной колеснице, перебирая копытами внутрь масляными ступицами с шатунами, сверкая всасывающими воздух потоками спиц в шипящих вихрях отработанного пара, мимо столбов с кипятком и гейзеров праздного трудолюбия несло Тарбагана на отдаленную западную стоянку. И Доржиев протягивал грозовую ладонь и сухо кричал:
— Огня!
Вдали виднелись огни Москвы. Сверкали зарницы.
СРЕДИ ГИЕН
В неверном пламени костров поимщики квагги не сразу разглядели, как резко выделяются ритуальные наряды руководителей церемонии. У простых участников голова, лапы и хвост — все пребывало на местах, какие им определила природа. Между тем главари скалились мордами, прилаженными к самому низу спины, в то время как окончания хвостов развевались высоко в воздухе у них над макушкой. Из-под хвоста, на месте носа, торчал сальный губчатый выступ багрового цвета, длиною в хороший аршин. Глаза прятались в грязно-белой шерсти, сплошной бородой окаймлявшей отверстие щелевидного рта, с усов которого свисали мохнатые овальные придатки.
— Все известное о нравах здешних народов говорит, что мы присутствуем на каком-то важном и таинственном обрядовом действе, — обратился укушенный любомудр к одному из жрецов на ломаном кафрском наречии.
— О, не преувеличивайте, — качнул тот влажным хоботом, — это самая обыкновенная сельская гулянка.
Услышав такой ответ, Укушенный засомневался:
— Ваш язык великолепен…
— Несколько университетов, что ж тут такого?
— Так вы расскажите нам, пожалуйста, что тут происходит.
Последовали разъяснения из самых первых уст.
— Обычного европейца, так называемого «белого человека», часто потрясает уже то́ одно, что мой народ отождествляет себя с гиеной. Лет сорок тому назад один миссионер увидел как-то reсtum моего папаши, а был он вдвое внушительнее вот этого, — сынок пошевелил мясистой трубою, — и, хотите верьте, хотите нет, это правда смешно, не мог притронуться к пище, отощал, отрекся от всех намерений и покинул страну.
— Позвольте, — перебил его член экспедиции, — вы, кажется, сказали, что rоstrum вашего почтенного батюшки…
— Я сказал не rоstrum, а intestinum reсtum, — сухо возразил его горделивый обладатель. — Разве вам ничего не известно об общественных привычках дикой гиены? И вы не осведомлены о том, что выпускание этого органа служит у нас знаком высшего доверия и сердечного расположения? — тем более глубокого, чем далее наружу он выпущен. В нем и только в нем обитает чувствительная стихия нашего геральдического зверя, на нем отражаются даже мельчайшие движения наших душ.
И правда, омерзительный отросток побледнел, съежился и стал втягиваться в глубину между сверкающих глаз говорившего. Видно было, что хозяиин сердится. Тут философы принялись его наперебой уговаривать, что они-де ничего в виду не имели, что это недоразумение, что эту вещь они назвали «рострум» по ошибке, опираясь на ее расположение среди частей скелета, а не в смысле какого-то осуждения или брезгливой оценки. Тот понемногу опять смягчился и продолжал:
— Древнейшие предания моего народа говорят, что все существующие обитатели Земли происходят от некоего Гиены-Андрогина, который жил неподалеку отсюда, на Песчаных Холмах, в полном уединении. Это совершенное состояние ему или ей вскоре наскучило, и тогда она выпустила свой…
— Понятно… — вставил Укушенный.
— … и совокупилась с ним. От этого брака родились все последующие поколения животных, людей, рыб, птиц и растений, причем только гиены сохранили благородное и откровенное прямодушие своего предвечного родоначальника, которому и мы изо всех сил стремимся подражать. Воспоминанию о Гиене-Андрогине посвящена сегодняшняя гулянка: рассмотрите мой наряд как можно внимательнее. Подобно истым гиенам, мы наших душ не скрываем, мы их всецело обнажаем. Да и что там, в сущности, скрывать? Я слышал, что новейшие течения вашей изящной словесности лишь недавно достигли того уровня душевной искренности, на котором испокон веков зиждется мораль моего народа. Я слышал также, что новейшие течения не пользуются у вас поддержкой ни общества, ни правительства, писатели бедствуют, и это глубоко прискорбно.
Последнее язвительное замечание носителя высших основ морали заставило наших соотечественников переменить предмет разговора.
— Чем питается ваш народ?
— Падалью, разумеется, — невозмутимо отвечал предводитель таинств.
— И только?
— Это не такая уж ограниченная диета, — усмехнулся Хобот. — Должен сказать, мы, вообще-то, все, что видим и слышим, мыслим и ощущаем, все это мы делим на два отряда вещей. Первый называется «еще-не-падаль» и обнимает вечное, абстрактное, невоплощенное. Второй же состоит из вещей, существующих во времени, текучем и переменчивом, а потому близких к совершенной падали — и на языке наших мудрецов именуется «уже-падаль» или просто падаль. Все съедобное есть, попросту говоря, падаль.
— А как же небо, земля?
— Небо относится к классу «уже-падаль».
— Нет ли здесь противоречия?
— Скорее парадокс. От земли мы всегда чего-то ожидаем, поэтому она «еще-не-падаль». А небо «уже» свершилось и относится ко второму разряду. Или вот человек высшей культуры — по-нашему падаль, а какой-нибудь самонадеянный дикарь — еще нет. Но увы, я должен покинуть вас. Меня призывают мои общественные обязанности.
С этими словами выпускник трех университетов исчез в толпе танцующих.
Критическая оценка
— Никто не поверит, что мишенью твоих ядовитых выпадов является новая литература, — сказал мне Авель, когда прочитал предшествующие страницы. — Твой космический миф просто гнусен, помимо любых аллегорий. Тебя обвинят в белом чванстве, в европеоцентрическом шовинизме. Готовься.
— Я готов. Я готов рассказать в оправданье, как наша музыка возникла из похождений ощипанной индейской вороны. Или об излиянии реки Енисей из-под щелкнувшей вши. Кишка Гиены-Андрогина, видишь ли, тоже была не простая, а психическая и пневматическая. Когда-нибудь я и ее переложу на музыку.
— Пусть так. Но что можешь ты противопоставить подобным теориям? Разве наша космогония лучше, или полнее, или состоятельнее?
Я хотел уйти от Авелева ехидного вопроса и вернуться к проблеме пола в истории первичной Гиены — кто из них был муж, а кто жена, но тут в дверь решительно постучали.
БОЛЬШОЙ ТОЛЧОК
Вошедший звался физик Феофан. Не берусь его описывать с помощью общеизвестных начал телесной или костюмной физиогномики. Скажу только, что лицо его — в противоположность большинству тех, кто относит себя к сословию физиков и о которых говорят «он физик», что вносит большую путаницу, ибо наводит на мысль о невероятно высоком и премудром, вроде Эйнштейна, — так вот, лицо физика Феофана вовсе не обещало с возрастом приобрести то непоколебимое мрачновато-серьезное значительное выражение, которое дает своему носителю верное право именоваться старым обормотом.
Феофан, хоть и был он физик, принадлежал к новому поколению. Он был живой, любознательный. Прагматический принцип «работает формула — и ладно» он всем сердцем отрицал, по справедливости усматривая в нем чистый