Почти 15 лет - Микита Франко
- Я вообще не об этом говорила, а о тебе! Хорошо, что он не видит, какой ты… Каким ты стал!
- Я всегда таким был, - негромко ответил Лев.
Утром они уехали. С тех пор он перестал ей звонить, отношения с матерью оказались погребены под семью годами молчания. Он продолжал справляться о её делах через сестру, время от времени робко интересуясь у Пелагеи: «А она обо мне спрашивает?». Пелагея была честна в своём ответе.
Нет.
А он думал о ней всё больше и больше. Разговор со Славой его растревожил: «Что должна была сделать твоя мама, чтобы ты с ней чем-нибудь поделился?». Лев тогда подумал: «Обнять меня». Это бы не сработало для Лёвы-подростка – объятиями такую броню не пробьёшь, но для тридцатишестилетнего Льва этого было бы достаточно. Если бы мама вдруг оказалась рядом и обняла его, ему стало бы в тысячу раз легче.
Странно, как его сознание отвергало образ той матери, что говорила ему про НКВД и насилие над детьми. Он думал о маме, с которой они ходили смотреть на разведение мостов – такая мама умела обнимать теплыми руками. Мама, которая говорит про НКВД, казалось, не знала, что такое «обнимать». Они не соединялись в одного человека.
Может быть, по этой причине – от желания их соединить, а может от непроходящего чувства одиночества, он купил билеты в Петербург. Теперь, когда он думал: «Хочу домой», он уже не понимал, что представлять, и мозг подбрасывал ему картинки из детства. Он был бы рад найти дом хотя бы там, хотя бы на два выходных дня.
Чтобы остановиться у Пелагеи, пришлось ей обо всем рассказать, и она, конечно, тоже удивилась: и их ссорам, и упавшим на Ваню воротам, но самое главное, ему самому, представшему перед ней в России. Она повторяла то же самое, что и Карина: те же восклицания, те же вопросы, те же обвинения. Лев говорил ей: «Слава меня не любит», но она слышала только: «Я уехал от ребёнка в коме, я отвратительный муж и отец».
- Я тебя не понимаю, - сказала она, выдохшись.
Лев пожал плечами: не понимай, мол, дело твоё.
- А ты себя понимаешь? – спросила она.
- Не очень, - ответил Лев.
- А зачем ты приехал?
- К маме.
Сестра покачала головой:
- Ты не только себя не понимаешь, но и других.
Пелагея устроила его в гостиной – до болезненных ассоциаций похожей на ту, что была в их канадской квартире: такая же перетекающая в кухню-столовую. Льву не понравилось сходство с Канадой, но понравилось, что можно украдкой пить ночью и никто не заметит. В сумке лежала нераспечатанная бутылка виски.
Перед сном он залил в себя привычные пятьдесят грамм – ровно столько было достаточно, чтобы крепко спать без кошмаров – но всё равно подолгу ворочался, не засыпая: переживал из-за встречи с мамой. А ведь это странно: разве дети боятся своих мам? Он представлял, как его собственные повзрослевшие дети будут бояться к нему приехать, и становилось гадко: в особенности от того, каким вероятным ему казалось такое будущее.
Он не мог сформулировать даже для себя: что он от неё хочет и что он ей скажет? Она ничего не знает о его жизни. Она не знает (или попросту игнорирует это знание), что у неё есть внуки, а внуки никогда не думали о ней, как о бабушке. Может быть, это ещё одна причина, почему Лев чувствует себя таким отдельным от семьи: все Славины родственники – даже те, чьих имён никто не помнит – кем-то приходятся их детям. Перед отъездом дети покорно сидели на семейном мероприятии своей бабушки и понимали, что оно семейное.
Но мама Льва им не бабушка. Просто какая-то женщина с кислым лицом. Отец Льва им не дедушка, хотя заочно потоптался в их личностях сильнее, чем кто бы то ни было. Даже Пелагею они не воспринимали своей тётей, а Юлю, её дочь, никогда не называли сестрой. Почему так? Будто Льва вырезали из своей родословной и прицепили к другой – без корней и без связей.
Наверное, в этом и ответ: он здесь, чтобы соединить две родословные в одну.
Мама не изменилась: всё та же горделивая осанка и суровая прямота тонких губ. Морщин стало больше, но она по-прежнему молодилась – Лев разглядел на её лице следы от косметологических инъекций.
Она удивилась, но попыталась это скрыть:
- О. Ты приехал.
- Я приехал, - покивал Лев. – Пригласишь?
Мама отошла в сторону, и Лев шагнул в квартиру, где, казалось, ничего не изменилось за последние двадцать лет. Дверь родительской спальни была приоткрыта; снимая пальто, Лев всматривался в щель, пытаясь разглядеть портрет на стене: если бы не черная полоса в углу рамки, он бы принял его за собственный портрет. Они с отцом теперь были одного возраста и время неумолимо делало их одинаковыми.
Мама, услужливо приняв пальто из его рук, сухо сказала:
- Ну, проходи. Я поставлю чайник.
Она указала на гостиную, но Лев, помедлив, шагнул к противоположной двери и открыл дверь в свою комнату. Там теперь был зал воинской славы: награды отца, офицерский мундир, ружья – как в музее. Ничто не напоминало о детской. Лев удивился: неужели ей нравится среди этого жить? Она могла бы избавиться от него, она могла бы начать всё заново – в конце концов, ей было всего сорок лет, сейчас это даже не возраст. Могла бы быть другая семья, другой муж. Или могла бы жить для себя. Но она увесила квартиру памятью о нём – о тиране, о насильнике, о психопате.
- Зачем ты всё это хранишь? – спросил он, прикрывая дверь.
- Это память, - ответила мать, скрестив руки на груди.
- О чём?
- О твоём отце.
- Ты хочешь его помнить?
- Он же мой муж.
Лев цокнул, проходя мимо неё.
- Это просто слова…
Он прошел в ванную, включил воду, чтобы помыть руки. Услышал из коридора:
- Такому как ты, не понять.
«Да уж конечно, - хмыкнул Лев. – У меня тоже есть муж».
Мама расставила на столе в гостиной чашки из домашнего сервиза, как для почетного гостя. Льву стало от этого грустно: будто для чужого человека. Но на полминуты – да, ровно на полминуты – в маме что-то переменилось, и она спросила:
- Хочешь конфеты?
- Нет.
-