13 минут радости - Евгения Анатольевна Батурина
Утром мы с Алейник молча умывались из низеньких детсадовских умывальников. Она завернула кран, оглянулась – нет ли кого – и быстрым шёпотом спросила:
– Фрось, прости, конечно, но я не поняла. Откуда Бестужев-то взялся?
– Приехал из родительского дома. – Мне было очень трудно говорить. – Начала начал.
– Не передёргивай, – поморщилась Алейник. – Что произошло? Все видели вас с Митькой. Какой на фиг Бестужев?! Почему?
Я вздохнула, закрыла свой кран, снова его открыла и произнесла обречённо:
– Просто Бестужев первый предложил.
– Ну что за аргумент. – Алейник не возмущалась, скорее уговаривала. – Какая разница, кто первый, кто второй…
– Да не из них двоих первый, – криво улыбнулась я. – Вообще первый. В моей жизни. Понимаешь?
Поздним вечером 1 января 1998 года уже в Туле, в своей комнате, я, обессиленная, открыла рюкзак с фиолетовым ежом. Поверх голубушкинского свитера (опять забыла отдать) лежал новенький блестящий дисковый плеер, я уже месяца три мечтала о таком. Внутри нашёлся диск с надписью Radiohead. Плеер был красивого синего цвета.
Не тёмный кобальт, а просто.
Радость десятая
Ничего хорошего
Сижу я как-то в библиотеке, работаю, у ног трётся кот…
Нет, не с этого надо начинать историю. Просто мне, видимо, до сих пор неловко и стыдно её вспоминать, вот и попыталась создать себе образ хорошей девочки: в библиотеке, да ещё тружусь не покладая рук, и животными любима. Всё обман. Никакая я не хорошая. Хорошие люди не радуются чужой беде, правда?
Второй курс журфака оказался куда хуже, чем первый. Начался он прямо после августовского дефолта 1998 года, когда деньги обесценились и закончились сразу у всех. Не то чтобы раньше их было много – мои папа-инженер и мама-сотрудник ДК на состоятельных буржуа не тянули. Но мне удавалось это довольно долго игнорировать. Во-первых, из-за возраста: в 10–12–14 и даже в 16 лет проблема «как прокормить семью» стоит не перед тобой, а преимущественно перед инженерами и работниками ДК. Во-вторых, «прокормить» меня – а также удовлетворить важные потребности эстетического толка – в детстве было легко. Уши проколоты. Комната есть. Книги есть. Телевизор есть. Магнитофон и тот есть, с Георгиевым – целых два! Да, всё не новое и требующее ремонта (телевизор раскрашивал лица пунцовым и вытягивал их так, что люди на экране выглядели смущёнными и удивлёнными; мой магнитофон заедал стресс кассетами, предпочитая русскую кухню – отечественных исполнителей). Но заменить технику я не требовала и не знала, что можно. К одежде была равнодушна: помню только, сильно хотела ангоровый капор, и получила его, а позже – розовые блестящие лосины, и не получила («Фу, безвкусица. Ты что, фламинго?» – сморщилась мама). С едой ещё проще. Читаю сейчас про вечно голодные подростковые организмы и недоумеваю: моему-то всё равно было, что и когда есть. Завтракала я в утреннем трансе, пообедать могла забыть, ужинала после ста напоминаний. Котлеты, которые готовил Георгий по своей книжке, были ценны не котлетами, а Георгием. Папины шоколадные батончики – папой и рекламой, бабушкины бутерброды с маслом – бабушкой и Первым. Овсяное печенье – книжками, которые читаешь, а жареный чёрный хлеб с солью – сериалом «Элен и ребята», на который спешишь после школы.
Понимаю, в моем описании лихих 90-х недостаточно собственно лихости и отчаяния (те, кто тогда вообще не жил, страдают куда убедительнее). Но вот 1998-й ударил по-настоящему больно: мы с Алейник потеряли Вознесенский.
Хорошо помню тот печальный сентябрь. Дома было неладно, и мне, почти совершеннолетней, стал потихоньку показываться айсберг взрослой жизни. Георгий закрыл свои ларьки с кассетами и по маминому настоянию устроился на «Тулачермет» литейщиком. Он теперь даже греческую музыку не слушал и стал будто ниже ростом. Мама почти не ругалась, ходила задумчивая, а из соломенной шкатулки исчезли все её немногочисленные украшения, которые я маленькая любила перебирать, как царь Кощей, и примерять куклам Катям Румянцевым. Папа как раз ругался – но продолжал упрямо работать на родном заводе. Увидел в плеере мой любимый альбом Radiohead и похвастался: «А ты знаешь, на чьи микрофоны они записывались? На наши!» Видимо, этот факт папу не озолотил: Зоя Ловягина теперь подрабатывала, изготавливая на дому «крылышки» для дротиков. Расчерчивала пластиковые листы, разрезала, складывала, опять разрезала, вставляла в высокий железный пень и била по ним резиновым молотком: «Бух!» Я тогда снова стала ходить к ним в гости на Революции и помогала Зое: сгибала непослушные листы. А она меланхолично замечала: «Саша ещё и курить начал. Как будто сигареты бесплатные». Бух! И извинялась: «На ужин опять капуста, не обессудь уж, Ефросинья». Бух. Бух. Бух! Я тоже извинялась и сбегала домой, на прощание изловив и приобняв шестилетнюю Ангелину. Сестра, кудрявенькая и красивенькая, как рождественская открытка, встречала меня фразой «Что ты мне принесла?!», а провожала играми: пряталась за шторой и пыхтела. У неё детство ещё не закончилось.
Больше всех ситуацией дефолта был недоволен дедушка Миша с «Войковской». Я позвонила ему ещё из Тулы, готовясь возвращаться в Москву после лета, и полчаса (по межгороду!) слушала, что демократы всё развалили, а «Эльцин ваш», главный чёрт, лично деда Мишу ограбил. Так я поняла, что моя работа клинера больше не актуальна и платить за квартиру в Вознесенском нечем. Впрочем, в тот же день позвонила Алейник, непривычно подавленная, и сообщила: «Фрось, представляешь, мои в начале августа продали прабабкин дом в Челбасской. И купили видеомагнитофон. В смысле, на него только и хватило всех вырученных от дома денег… Прабабке не сказали, сидит, смотрит кино по видаку. Мамка рыдает в телефон, бабка рыдает на фоне, отец орёт на обеих, потому что это он придумал так вовремя продавать дом…» Я сказала, что сейчас же приеду – тихая грустная Алейник меня напугала. «Угу, – согласилась Таська. – Но, сама понимаешь, какой тут теперь Вознесенский… В общаге будем жить. Была сегодня в отделе расселения, отвоевала нам комнату 707, напротив Голубушкиной».
Мы с Алейник собрали в Вознесенском вещи, попили «на дорожку» чаю с соседкой Валентиной Трофимовной (она рыдала похлеще Таськиных бабушек: «П’гоклятые деньги, п’гоклятое в’гемя!») и отправились на Шверника, в общежитие ДАС, в комнату 707. Даже прощальную вечеринку устраивать не стали – настроения не было, да и сто вторая группа, ставшая теперь двести второй, ещё не вся вернулась в Москву.
Первую ночь на новом месте я провела в слезах, которые усиленно скрывала от Алейник и ещё одной соседки, одухотворённой девочки Вали в розовых