После завтрака - Дефне Суман
Садык-уста сидел на пристани, положив Сюхейлу на колени, и рыдал навзрыд, а с его рубашки, с галстука, из носа капала вода.
Об этом случае вы никому не рассказали. О том, как Сюхейла закашлялась и очнулась. О том, как вы, молча глядя друг другу в глаза, заключили соглашение. Хорошо, я буду жить, Садык-уста. Ты так горько плакал, что ради тебя я согласна терпеть эту жизнь.
Много лет спустя, когда я спросила маму, почему она не заплывает далеко в море, она рассказала мне эту историю. Так я оказалась посвященной в вашу тайну.
И вот в один из тех дней, когда ты трясся над бедняжкой Сюхейлой еще сильнее обычного, она стала упрашивать тебя (мама не настаивала на своем, как я, а всегда только просила) пойти в церковь. Ты не смог ей отказать. К тому же госпожа Ширин легла вздремнуть после обеда. Поставите свечку, вернетесь, и дело с концом. Ты еще не знал, что Сюхейла вознамерилась подниматься к монастырю пешком, как делали паломники.
До площади Луна-парка вы доехали на фаэтоне. Там было тихо. Собственно, кроме лошадей, стоящих в теньке, опустив головы в мешки с кормом, и дремлющих на задних сиденьях кучеров никого и не было. Сюхейла повела тебя на грунтовую дорогу, идущую вверх, к монастырю. Склон там очень крутой, но ты ведь был еще молод. Правда, сколько лет тебе было, не знаю. Никто не знает твоего возраста. Скорее всего, тебе тогда и сорока не было. То есть ты был моложе, чем я сейчас. Но ты и в детстве был маленьким старичком, ничуть не сомневаюсь.
Ты медленно шел рядом с моей мамой. Солнце светило вам в лицо. К кустам по сторонам дороги были привязаны не куски туалетной бумаги, как сейчас, а разноцветные ленточки, колокольчики, маленькие брелоки, оставленные людьми, у которых была какая-то просьба к небесам. Но ты их не видел, шел, опустив покрытую кепкой голову, и смотрел на грязные от пыли ноги Сюхейлы в кожаных сандалиях. «Мы могли бы нанять ослика, госпожа Сюхейла, – сказал ты. – Вы бы сели, а я вел бы его под уздцы до самого верха». «Нет, так нельзя», – сказала моя мама и мотнула головой в сторону трех невысоких пожилых женщин, с ног до головы закутанных в черное, которые брели впереди вас. Ее глаза в тени длинных ресниц стали еще более явственно зелеными. У тебя сжалось сердце. Сюхейла была для тебя все равно что родным ребенком. Ты находился рядом с ней с первого дня ее жизни. Переживал, как бы с ней чего не случилось. И вот на днях она чуть было не утонула. И профессор Халит-бей умер. Кто знает, какие еще беды могут ожидать маленькую хрупкую Сюхейлу? Ее красота рождала в твоем сердце не гордость, а страх.
Во дворе перед церковью Сюхейла зажгла свечку. Покрыла голову голубым шелковым платком. Ее маленькая белая ладошка, раскрытая для молитвы[48], дрожала. Ты не знал, что тебе делать во время этого странного обряда, и стоял, склонив голову и держа кепку в руках. Снизу, со стороны источника, о чем-то негромко беседуя, поднялись три священника в черных рясах. Увидев, что Сюхейла, закрыв глаза, глубоко погрузилась в молитву, они поприветствовали тебя кивком головы и вошли в церковь.
Как раз в это время зазвонил колокол. Солнце ушло за Хейбели и пекло уже не так сильно. На синем просторе, который с самой высокой точки острова было видно со всех сторон, играли оранжевые и желтые отблески. С Хейбели откликнулись колокола духовной семинарии. Два монастыря, расположенные друг напротив друга на высоких холмах, попеременно обращали свои голоса к небу, не зная, что однажды им придется замолкнуть. И казалось, что зависть и политические конфликты не способны досягнуть до этих божественных вершин, где человек может избавиться от своей мирской личины и начать жизнь духовную.
Звон колокола еще некоторое время плыл над голубым морем и зелеными склонами. Тебе стало тоскливо. В голове стали оживать воспоминания далекого-далекого времени – может быть, даже не твои. Моя мама подняла голову, взглянула тебе в глаза, улыбнулась. «Пойдемте, госпожа Сюхейла», – сказал ты. В твоей душе волной поднималось беспокойство. Но Сюхейла тебя не слушала.
«Начинается вечернее богослужение. Давай войдем, посидим немного, Садык-уста».
Ее лицо в обрамлении голубого платка было красиво, как у Богоматери. Тебе вдруг почему-то вспомнилась твоя мама. То есть, конечно, понятно почему. Ее звали Мерьем. Чистая красота Сюхейлы, колокольный звон, доносящиеся из церкви голоса и запах ладана не могли не вызвать в твоей памяти образ матери.
Когда вы с Сюхейлой вошли в церковь и сели рядышком на деревянную скамейку у самой двери, ты вдруг почувствовал себя нехорошо. Под куполом звучали возгласы священников, всё одни и те же слова: «Кирие элейсон, кирие элейсон, кирие элейсон![49]» Потом ты скажешь Сюхейле: «Это от жары, от дыма, да и устал я, пока мы сюда поднимались». Она не ответит. Так же внезапно, как за сорок дней до того ее отец, ты завалился набок, на ее плечо. Один из молодых священников поспешил подойти к вам, и тебя вынесли на двор, положили на прохладные камни.
Тогда-то Сюхейла и услышала тот язык – когда молодой священник заговорил с тобой и ты, еще толком не придя в себя, ему ответил. Твои слова смешались с ладанным дымом. Молодой священник обернулся к моей маме и что-то спросил у нее. Она не поняла, и тогда ты, Садык-уста, снова заговорил, словно во сне, и ответил священнику на его языке.
На обратном пути вы эту тему не обсуждали. И вообще ни о чем не говорили. Когда вы вернулись домой, солнце уже зашло, но еще не стемнело. Ты пошел на кухню, встал у плиты, начал готовить ужин. Сюхейла поднялась в свою комнату, едва заметно улыбаясь. Это будет ваша вторая тайна. Мама тоже поведает мне ее много лет спустя – в ответ на вопрос, не может ли она объяснить загадку колыбельной, что ты пел мне в тот день, когда я разбила нос.
И ты, Садык-уста, и я знаем обо всем этом, но не говорим. Предпочитаем молчать, забыть. Прячем то, что знаем, в темные чуланы сознания. Ну что ж. Мы не умеем жить по-другому, не научились. Поэтому злимся на Фикрета. Боимся, что