Восемь тетрадей жизни - Тонино Гуэрра
но и утрачена навек.
Вернись ко мне, пропажа розы.
Вот, Росси, подношенье роз.
Рифм розы щедро принял Росси.
Стих самовольно произрос.
ПОЕДИНОК
Разбитая трамваями дорога
несется вскачь по рытвинам своим,
как будто помнит и воспроизводит
бег лошади:
в окне кареты —
строгий смуглый профиль
стремящегося к цели седока.
Я под зонтом стою у монумента
на месте роковом.
Здесь был он ранен смертью в жизнь, в живот.
Поэта возраст — бытия объем,
который точно равен совершенству.
Вокруг трава, и бегают собаки.
Июнь. Деревьев безутешен плач.
КОНЮШЕННАЯ ПЛОЩАДЬ
На площади пятнадцати ворот,
где прежде ржали царские конюшни
и дрожь плыла по нервам лошадей, есть церковь
Той заупокойной службы,
которой горше у России нет.
Я там стоял, меж рельсами пустыми,
столь сирыми без дребезга трамваев.
Казалось мне: я слышу шум карет
и свист кнутов, что рассекают воздух.
СОНАТА САНКТ-ПЕТЕРБУРГУ
Июня день, двадцать восьмой по счету,
до полночи дожил и не стемнел.
Весь город был лишь светлый воздух сна.
Колонна стройная была опорой мне,
моим воспоминаньям обо всем,
чему внимали зрение и слух,
чрезмерность обращая в соразмерность.
Я думал о Чайковском и о Той,
с которой был он хрупко съединен
восторгом долгой пылкой переписки
и холодом взрослеющей вражды,
затем — итогом тягостных разлук,
не предваренных ни единой встречей.
Вдруг Шостакович виделся уму,
беспечно доблестный на опаленной крыше
под грубыми аккордами войны,
иль проще так: тушил он зажигалки,
голодный, легкий, кротко равный всем.
Я на Петра смотрел — не на коне,
в большом гробу, влекомом чрез Неву
по бурным льдинам, устланным коврами.
Так, о колонну опершись хребтом,
я слушал многозвучье тишины
и одиноко растворялся в ней.
Читала ощупь сочиненный дом,
что мрачно существует наяву,
здесь помысел безгрешный поместил
убийство — тайн исполненный сюжет,
обрекший смерти алчную старуху.
— Грех искупаем осознаньем Бога? —
не смел я Достоевского спросить.
Гостиницу «Неаполь» — вот она —
смятенный Гоголь выбрал для ночлега,
с ним вместе краткий обрела постой
«чудесная» Италия его,
ее нимало не было в Москве,
припёк «чудес» возрос в пожар ума:
мучительная рукопись никчемна!
ее лишь гений пламени исправит!
и совершенство пепла — вот шедевр…
Чванливый итальянец, снявший шляпу,
не скрою я веселой похвальбы:
я — не чужак заезжий, не зевака,
не примут же меня за иноземца ни Росси,
ни Растрелли, ни Кваренги, —
для непонятливых я объяснил намек
на то, что я сородствен Петербургу.
Я вспоминаю с нежностью вокзал,
откуда можно двинуться в Одессу,
чтоб о Поэте ссыльном помышлять,
знать тайну, но ее не разгласить.
Люблю чугунные соцветия решетки
и чудное цветенье витражей.
Там есть укрытье маленького зала,
где одинокий обреченный Царь
ждал поезда на Царское Село.
Хочу забыть о том, что станет с ним.
Там ныне воцарился властелин,
простерший в даль безжалостную длань.
Я трогаю себя рукой: я — жив!
жив — упоительно, достаточно, чтоб видеть
луну небес, плывущую в каналах,
вернее, множество продолговатых лун,
напомнивших мне выпуклость яиц
в корзине у торговки, на углу,
где дом стоял, в нем Няня умерла
великая — великого питомца,
она его вскормила млеком речи,
потом ждала: «Жизнёночек, голубчик,
душа души, свет слепнущих очей!».
Ее любви достало б для защиты
немыслимой сохранности Его,
а может быть, и нас — грядущих,
не надобных и не известных ей,
смиренно мощь заботы упасла
от худшего, чем нам дано, удела…
Ранимая израненная крепость,
мой Петербург, крепись, крепчай, плыви…
ИЗ СБОРНИКА «ВОЛЫ»
ПРЕКРАСНЫЙ МИР
Не надо быть печальным.
Малой спички
довольно — и костер уже горит.
Иль вдруг приходят и кричат:
— Вы спите!
А там, во глубине лазури,
этой ночью
родился кит!
Мир так велик, что мы не можем знать,
как он велик.
Корабль, как голубь, белеет.
Ну, что ж, пусть хвалит эту благодать
наш детский лепет.
Средь пекл земных, пространных и безводных,
среди пустынь сияющей воды
больших и незапамятных животных
отчетливы громоздкие следы.
СМЕРТЬ
Страх смерти кожу холодит, как смерть.
А умерев и оказавшись средь
чужих и отвратительных глубин,
терпя свое отсутствие и тленье,
утрачу я друзей, детей, аллеи,
чей мрак и аромат я так любил,
и все, кого я видел только раз,
один лишь раз увидевшись со мною,
уйдут куда-то из незрячих глаз —
глубокой неминуемой зимою,
когда дожди, когда темнеет рано,
когда шаги утяжеляет грязь
и остается лишь одна отрада:
вконец озябнув, поступить как все,
кто жив, — брести и забрести в кафе,
дождь отряхнуть, внимать теплу и свету,
задумчиво спросить себе питья
и поддержать нехитрую беседу
о неурядицах житья-бытья…
СТРАШНЫЙ РАЙ
Но, если там иль вовсе нет животных
или заметен недостаток в них,
и если птицы, покидая воздух,
не в высь возносятся, а упадают вниз,
и если там не водятся — о ужас! —
жирафы иль не водится жираф, —
каков же рай?
И какова та участь,
что, в рай вступив, претерпит мой отец?
И что же он подумает о тех
свирепых кущах?
Если здесь часами
он мог лелеять и ласкать щенка,
то там, после всего, меж небесами,
он заслужил так проводить века.
И мать моя считает смыслом рая
там встретить кошку, что, прожив свой век,
ушла