Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Пишет Тимур, среди дня, невзначай. «Дела твои как?» Что тут скажешь.
Он отвечает: «Знаешь, когда хоронили отца, я видел черную яму. Сколько моргал, в ту сторону не смотрел, а она по-прежнему там».
Он продолжает писать, ну и ладно. Так себе пусть, но зато – человек.
На новой работе я справляюсь неплохо. Нет других дел, ничто не способно отвлечь.
Выйти к людям, в кафе, но и сидишь – с надрывом. Пива стакан подносишь ко рту как кубок с ядом. Куда годится? Только прохожих пугать.
Как-то Гоша скучал на больничном – и выучил песню исландцев. Спел мне сюрпризом, я была рада. Он ведь чудесно пел. Он настолько привык болеть, что всегда находил, чем заняться. В блокноте остался кривой мой карандашный портрет.
Я же – болеть не умею. Нечего делать.
Мне. Нечего. Делать.
Птица зачем поет? Птица – зовет, ну а мне теперь некого звать.
Темнота
Пробую выключить свет, собираю волю. Темнота кишит, темнота кипит, это движение вокруг я выношу секунд пять. Мигом бросает в пот, мутит и болит, будто меня сейчас вырвет собственным сердцем. И повиснет оно на ниточках жил, тянущихся изо рта.
Спать при свете – неудобно, но хотя бы возможно. Издревле люди пугали смерть костром, вот теперь и я. Мы ведь те же беззащитные туземцы: чуть пошатни мирок, тонкую корочку культуры над раскаленным хаосом проткни, – и всё. Я не выношу этого первобытного ужаса, и больше не выключаю электрический свет; пытаюсь утопить смерть под световой волной.
Умер – это вообще как? Раз – и дома никого нет? Да и сам дом тут же начинает рушиться, час-другой – и пошел пятнами. Знать, но не понимать, – ну и как находить утешение? Только однажды привыкнуть.
Очень хочется снова погасить свет, вглядываться в очертания предметов, видеть их. Но сейчас для меня темнота хуже чем слепота, хуже, чем пустота, пусть бы обнял хоть кто-то, пусть бы добавил плотность.
Никого вокруг нет, кроме меня, а себя я – не выношу.
Я ушла в Смольный
Вместо поиска неведомого кусочка бог весть по миру где, не лучше ли тщательнее потрясти коробку и выудить завалявшийся элемент? И вот, плотный кусочек картона бьется о стенки, и, немножко отчаявшись, я беру билеты в сентябрьский Петербург.
Не то, чтоб меня там ждут. Но ведь и не денутся никуда.
А значит, на несколько вечеров мне станет чуть менее тошно. Может, я на секунду побуду счастлива. Мне важно знать, что такое – бывает. Даже если ради этого придется нырнуть в давно оставленную лужу. Ведь в горе темно, а свет так и манит, пусть и знаешь наверняка, что в пятачке того света ходит клубами зловонный пар.
У меня десять дней, и, с расчетом плацкарта, комната на Некрасова – не роскошь. Закругленный сверху оконный проем будто прошит насквозь темным шпилем католической церкви. Вид из окна шепчет: «Прага». Если в Праге ты никогда не был, рад обманываться.
В пасмурную погоду центр Петербурга похож на избыточно убранный резной гроб. Каждый становится богачом в таком, но живых в гробу быть не может. Впрочем, не вижу в том проблемы: живы мы слишком временно, а вечны мы вечно. Если нам, разумеется, повезет.
Сегодня солнце, и голубой от неба канал Грибоедова – не Прага совсем, а Венеция; мои уши рады любой лапше, пусть уж будет итальянская. Города много, и хочется всюду ходить пешком, будто вечной моей усталости и не осталось, где там то горе было, да за тридевять земель. В эти два месяца даже неплохой день был будто заштрихован гигантской тенью, небо и на закате серое, и на рассвете, всегда. А сейчас – голубое, впервые, и, может быть, получится как-то жить дальше, и можно опять дышать. И так хочется, чтобы всё стало совсем хорошо, и я пишу Тимуру, пусть и знаю, что он всё испортит.
Тимур с женой ждут третьего. Невольно прикидываю сроки; всё случилось в юном месяце апреле, должно быть. Когда мы любили друг друга, второму исполнился год.
Я сглупила, влипла в это мелкое блядство сослепу, по моральной близорукости. Ему надоело, мне обрыдло, ну и нормально, и слава богу, только вот у меня – горе, и я приехала. Я приехала и написала, и Тимур ответил.
Вроде обнялись при встрече, а вроде и как друзья. Вокруг молодая осень, и дело к сумеркам, и Петербург, а мы знай себе лясы точим о прежней работе. Чего только перемкнуло тогда друг на друге – непонятно. Парень как парень, дружок как дружок. С беременностью у них всё хорошо, жена как родильный спецназовец, что ей уже будет, с третьим к тридцатке, роту родит, не поморщится. Денег хватает, ну, повышение все-таки, жалко, что со мной всё так, но он что, он ни при чем. Квартира чуть маловата жить впятером, но там видно будет, материнские капиталы, ипотека, да и Тимур пашет. Такой хороший отец Тимур, опора жене, утешение детям. Мне – хоть вешайся.
Мы стоим в вагоне метро лицом к лицу, мне выходить в центре, ему ехать до конца ветки. Белая стрела через черное подземелье, начиненная ядом, пущенная точно в цель. Тимур приобнимает меня за плечи, склоняет голову набок, рассматривает меня с ласковым любопытством, вроде я пушистая зверушка какая-то. Вагон останавливается. В нелепом порыве тянусь к нему и целую в губы, с плеча убегает сумка, ловлю в движении, выскакиваю из вагона. Поезд уходит, а вечер переполняется через край. Какой же восторг, чудо, снова поцеловать дорогого мальчика, когда прошлого не смогла чмокнуть на прощанье даже в лоб. И шумный Невский будто всё знает и рукоплещет. Силясь не расплескать свое счастье, легонько толкаю прохожего, чтоб под ногами не путался.
На следующий день Тимура и нет: как дела, приветы, всё сообщениями. Вечером пью кофе с давней подругой, горюю с достоинством, говорю, что любила, говорю, что держусь. Ее дочурка на фото обнимает пупса, пупс обнимает пупса, упс, чуть вспышка щелкнула, тут же уронила; но то – за кадром, движение выдает лишь легкая смазанность в руках и тревожная расширенность зрачков. А так – милый ребенок, тренируй боль утраты с младенчества, на игрушках, кому и когда удавалось удержать сокровища, привыкай. У самой подруги волосы блестящие и густые, зубы белые, тугая кожа, мышь в глазах не пробегает, сочувствие ко мне уместно и