Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Листья
Горе расставило всюду подножки, чтобы я падала. Может, ползти? Так не поможет, пол – лава. Платья все были – общие, выйти на улицу не в чем, чтобы не напомнить самой себе. Домашние вещи, каждую рубашонку, каждые треники носили по очереди, хохоча, какие мы одинаковые, хлопали в ладошки. Согнешься, на бёдра посмотришь – другие. А те где? В земле. Шла по лесенке, ступенька пропала из-под ног. Падаешь бесконечно в бездонную яму.
Чувствуешь, как варят живьем, медленно-медленно. А чтобы было не скучно, включили глупое шоу: обычную жизнь. Существование длится, густо напирает август, скоро и темнота осени, скоро.
Город издевается: за месяц до Гошиной смерти пустили автобусы мимо больницы; десятилетия ходили в объезд, а теперь – вот. А я и забыла, и вспомнила, когда вместо привычного поворота поехали прямо, мимо больницы, где умер, мимо морга, где хранился, мимо дворика, откуда увезли. Там ведь зелень дышит, парк кругом, речка, знай себе гуляй, выздоравливай. Да что за чувство это, будто жаба на мир села. А под ней всё такое живое, боже мой, всюду жизнь копошится. Со мной в автобусе: бабка, седые нити на голове, щурится тело на солнце. Цыганка ловит луч золотым зубом, бликует мне в глаз. Мокнут подмышки у жирного дядюшки, влажный лоб важный, сколько же в человеке воды, люди – как колыбельки жизни. Да почему вы все живые, и всюду движение, в листьях и в тех ток, муравьи маршируют, липнут к немытым рукам бактерии, вирусы, всё растет, шевелится, изменяется, боже мой, да когда прекратится это, боже мой, почему ты – нет. Как же хочется каждую травиночку выдрать с корнем, до мокрого пятна каждую букашечку растоптать, смеют они жить, бесстыжие, да пусть же не смеют. Умер мир – так пусть умирает до конца. С надеждой ловлю взглядом в небе военный самолет. Давайте все просто друг друга убьем, а? Зачем мы.
Сколько дней это длилось? Дней дцать. И вот, на излете лета хрустнуло под ногами – умерли первые листья, желтой сломались трухой. Мир – справедлив, воздаяние приходит. Я посмотрела наверх, на зеленые. Как же они красивы, как хороши. Скоро умрут и они.
Выносимо
Если от невыносимого невозможно деться, оно становится на развилку между прекращением существования и выносимым. И вот – я несу, по капельке, по кусочку.
После приступа ярости к миру можно поехать с друзьями на озеро, прошить острым носом сапборда сонную воду. Сидеть на берегу, шелестеть пакетиком чипсов, хрустеть. Ни на секунду не забывать, но как-то жить. И блики на воде – это счастье, даже если умер самый дорогой на всей грешной земле. Блики не виноваты, солнце не виновато, никто не виноват. Вечером в машине подруга ляпнет не то, я отвернусь к окошку и буду плакать.
Сапборды на озере – это не серфинг в Крыму, но тебе бы понравилось. Уселись бы на один и в закат бы гребли, ты был бы в сухой футболке и даже бы не замерз. А если б замерз, я обняла бы тебя, как всегда, и всё было бы хорошо. И красная точка солнца ползла бы за горизонт, будто нас дурит индуска, прячется за платком. Глаза ее ниже, их мы не видим.
Спрашивают: «Как ты?» «Плохо, но это нормально». Спрашивают: «Нужно что?» «Да вроде бы ничего». Дарят подарки – так, просто. Это приятно; так чувствуешь, что хоть чего-то стоишь. Вообще-то со мной нужно говорить, но всем будто бы некогда. Свои проблемы, дела, а тут – душу у человека переехало тепловозом. Ну и как она, спрашивается, выглядит теперь, душа? Понятно желание отвернуться: пусть специальные службы соскребают. А если некому?
Мне ведь удалось улыбнуться уже на следующий день после Гошиной смерти. Шутка какая-то, ерунда. Помню только движение губ, будто свет моргнул в вакуумной тьме. И тут же погас. Вечером залезла в ванную, лежала. Вот тело, живое. А в морге – мертвое. Что за дичь такая, как это понимать. Подумала, что неплохо: Гоша вроде как в компании, социум. Мертвецы шепчутся: «Ты как? – А ты?» Хотя, может, это неприличный вопрос, как не спрашивают о статье на зоне. Болтают о бытовухе, холодно-де, скучновато. Кто-то злорадно вспомнит про крематории – согреетесь, мол, харе ныть. Чей-то ребенок заплачет, так ведь даже конфетки утешить нет; никакого сервиса в этом отеле. Зато ты там – самый красивый из молодых, целенький, не побитый. Очень тебя люблю, даже таким.
В целом, горе же выносимо. Делаешь что-то, живешь. Бывает, поплачешь – и хорошо, слёзы как насморк; не плакать – не можешь. Просто такова физиология сейчас, ну, потерпи. Бывает, плачешь без остановки, ищешь стоп-кран, а его нет, катишься с горы, бьешь бока, а не чувствуешь боли. Так плакать – плохо, пугаешься сам себя, устаешь. Это приступ, надо найти причину. Кто-то из близких сказал не то, локтем задел чувство вины. Не говоришь больше с ним, ходишь по стеночке. Хочется в комнату с мягкими стенами, и чтобы в ней не было никого.
Мало ли люди выносят. Иногда и тела любимых из дома.
В поликлинике встретишь беженку – деловая, пришла по делу. Гэкает так, что не отличить от местных. Может, тоже вдова, пусть в обтяжку и в стразах. Ну, оделась красиво, кто запретит.
Люди – живучий народ. Горе – вода. И я рассекаю мелкую рябь веслом, двигаюсь на закат.
Море
Когда ты умрешь, я поеду на море. Морю в глаза посмотрю. И хорошо, что не как твои. Твои – болотные. В последний раз ты был на море с подружкой, давно в прошлом, а я всё равно ревновала. Зачем, к кому? Пустое, конечно. Надина зря нервотрепка. Обгорел и простыл одновременно, лежал красный, сочился соплями. Ну, романтика. Чисто Сочи, Ривьера, белоснежная яхта во льду голубом, теплом, соленом на вкус.
Что уж теперь. Катаю в ладони мелкую гальку, уроки бессмертья учу. Уж она объяснит, научит касаньем. Всё соврет, но и то хлеб. Вот бессмертие – в камне, но оно ведь не нужно. Гальки нет в одиночку, имя ей – легион. Как я тебя сохраню?
Вот в тай-дае сидит тощий сгорбленный мальчик. Так похож на тебя, но мало ли схожих камней. Бросить бы в море его, пузырькам подивиться. Арматурой сначала живот продырявить, просто чтоб был второй цвет. Без тебя всё подобное жить недостойно.