Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Я пью каждый вечер в дрянном кабаке, его двери открыты. Тут плохо поют, да и не от души. Всё вино стоит дорого, и не с кем выпить. Ну, какие-то ходят; вот один:
– Девушка, как дела?
– У меня Гоша умер.
– Попугай? Я утешить готов.
Ой, уйди, образина.
Тот плечами пожмет, сядет за столик к другой.
Когда я умру, на море приедут – другие. Соль тянет к соли, это простой закон. Не знаю, как будет им, ведь у меня – голубые. Взгляд мой поймают они между волн.
Я объясняю
Это мы, конечно, чудесно придумали: обтяпать всё в ритуале так, будто смерти и вовсе нет. Не возить гробы в квартиры, не выставлять у подъезда, чтобы все попрощались. Устраивать всё мирно, по-тихому: помер и шуруй в холодильник, ну чего тебе. Специальные чужие люди помоют, они видели и не такое, чего им бояться. До того, может быть, вскроют, как куклу, проветрят шестеренки. А тебя-то вскрывали? Я и не знаю, зачем мне знать. Что мне горести кокона, когда бабочка упорхнула.
Был человек, теперь – отходы. Но опасные, требующие особого уважения, обстоятельного захоронения в специально предназначенных огражденных местах. Хорошо, понятно, очень ловко. Убери с глаз, отдай приготовления, поплачь в отведенное время, а потом – всё, нет и как будто не было. Хорошо, чудесно. Но вот раненая обуза остается, пусть будет возлюбленная, назовем ее так. А мы же не язычники, мы милосердны. И эта почерневшая рожа портит нам всю малину, закатывает концерт.
Например, не готовит сама, потому что не может. Но если дать еды – ест. Должно быть, просто придуривается: чтоб внимание, чтоб пожалели. И ведь притязание законно, но всё равно – а-а-а, ну когда, сколько можно. Это не вслух – мы же христиане. Но между строк, кто из нас без греха.
Грязью всё заросло; вот постельное – когда меняла? А на этом белье, может, в последний раз, и где-то между нитей – чешуйка кожи. Умерла на месяц раньше, чем ее хозяин, но ведь с живого чешуйка, значит, вроде и сама живая. И всё приснилось, вот, только встал, сейчас улыбнется, вернется. Поменять белье – вроде как снова убить, взаправду теперь, навсегда.
Или вот, улыбается, говорит вроде как, может даже послушать. Ну нормально же всё, отошла, что там, прошло две недели. Дай присяду на уши: мой парень зажал бутерброды, колбаса кончается быстро. Попрекает меня колбасой, нам, наверное, лучше расстаться? Что думаешь? Почему ты орешь? Я же просто делюсь!
Я терпеливая, я сейчас объясню про горе. Вот представьте: в мире исчезли тени, всё стало вдруг одинаковым, плоским. В жару негде спрятаться, и ничего не красиво – это еще страшней. Видели б розу вы без теней! А у меня сейчас есть только такая. Речка без волн, картонная, неживая. Кубик – как плоский семиугольник. Нету теней – украл все покойник. Вот что такое мир без теней.
Следом пропало всё, что на ощупь шершаво. Тени ведь нет, всё шершавое выглядит гладким.
Ножка куриная, хлеб – вся еда из стекла. Как чувствовать вкус? Только собственной крови – будешь жевать, рот порежешь. Это спасение, это хоть как-то вернет.
Но помнишь ведь – как было всё по-другому. Ночью гадаешь, с чем уж не встретишься утром. Со вкусом воды, с запахом воздуха, с цветом света. Вечно обкраденная, как неживая, живешь.
Стало понятнее? Лоб хоть разбей, а всё нет.
Отпели
Гоше был месяц, деду был год. Поехали поминать в деревню.
Местную церковь построили в девяностые, это дом из белого кирпича с луковицей на макушке. Пестрый от цветов дворик, в грунте ли, в кадках – везде. На кладбище тоже цветы.
Перед службой мама и тетка дали записку. Мы вошли внутрь, в золото утра. Святые в рядок, как за партами, – это алтарь. Крестишься, путая образа, – всё к хорошему. Святые разводят руками – хоть так.
Батюшка запел «Со святыми упокой». Перечисляет мертвецов по именам. Первый в строю – Георгий, новопреставленный. По росту их что ли строят, кто разберет. Батюшка поет. Женщины вторят. По краешку все стоят, центр зала – пустой. Косят золотые струны из окна в пол – это нам сверху арфу так тянут, аккомпанемент. Кто б подыграл.
Чудится гроб – туманный, прозрачный, стоит прям под куполом. Там высокий лежит, молча слушает. Гоша с Надей – атеисты, из морга на кладбище, и нечего баловаться, разъезжать. А ведь отпеть-то надо. И я пою, и он – здесь. Чуть тишина – и рассыпется, ускользнет.
Тетка бросает маме:
– Надо ж, как имя совпало.
На днях умер тезка, да может, и не тезка, а Юрий. Гоша мой скромно шел дальше в списке, гурьбой.
Вещи
В доме деда теперь родня обитает. В деревне одно развлечение – ходить на похороны. И на поминки, если позвали. Кричу брату:
– Вить, а что за птицы над огородом?
– Та орлы… – и махнул рукой: ерунда.
Держат плечами небо, медленно сверху парят.
Ходили в пролесок, брат похвалился: стащил мандрагору с моря, высадил здесь по секрету. Сам не знает, зачем, просто это смешно.
На гвоздях в прихожей – дедовы фуражки. В бане – бабкин флисовый халат. Ее лет пятнадцать нет, а халат висит, будто бабка выйдет сейчас из парилки. Душистая, чистая, словно паром омытая изнутри. Вещи покойников – здесь такие же хозяева, как и живые. Сторожат их присутствие, не дают забывать.
Деревенские чуют закон природы; жив или мертв – разница только во времени. Ну и чего бояться? Яблоко упало, примяло траву, и это норма, закон тяготенья. Мир просто таков, и что с него взять. Что даст, то возьмут.
Может, у Бога мертвых и нет, но у человека их – полчища. Лежат себе, ждут. Чего? Да хоть бы в гости зашли. Кладбище – на холме, в музыке птиц, в шарканье листьев. Сквозь перемены моды на имена идешь. Станешь у деда, мысленно брякнешь «Привет». Он молчит. Постоишь-постоишь – и почувствуешь, что всё хорошо.
Смерть – это всего лишь смерть, а вещи – лишь вещи. Не так уж и страшно носить общий с покойником гардероб.
Нечего делать
Но горе такое – не перескочишь ступеньку. Если болит, значит – время болеть. В городе пусто, людей полно, но без толку.