После завтрака - Дефне Суман
– Эта женщина – твоя мама? – Нет ответа. – А это твои братья и сестры? Ты здесь где? Тут так много детей. Сколько их было в твоей семье?
Прабабушка сунула мне новую фотографию, тоже с обтрепанными краями, темную, коричневатого оттенка. Опять снято в студии. Мужчина. Один.
– Смотри хорошенько! Посмотрела?
Да, посмотрела. А в чем дело? Что происходит? Отчего такое волнение? Мужчина оперся локтями о высокий столик, голову повернул немного вбок. Длинные тонкие усы. Элегантный костюм. Э! До чего же он на папу похож! Та же вытянутая худощавая фигура. Во всем облике сквозит какая-то обида. Мир ему что-то задолжал. Что? Не знаю. Может быть, прабабушка знает. Ну в точности папа!
– Это твой муж, Ширин? Профессор математики Халит-бей? Или нет?
В ответ молчание. Я взглянула на обратную сторону карточки. Османские буквы[43]. Но год указан цифрами: 1927. Что же получается? Поскольку прабабушке сто лет, этот мужчина не может быть ее мужем. Тогда кто он? Ее отец? Тот самый, сведения о котором, как безумный, ищет папа?
– А! Это твой отец! Правда? Я эту фотографию заберу, хорошо? Нужно показать ее папе. А потом положу на место, честное слово. Смотри, как он на папу похож. Просто копия! Невероятно.
Прабабушка молчит, словно воды в рот набрала. Эй, ты же только что говорила, чтобы я посмотрела хорошенько? А теперь между нами повисло гробовое молчание, похожее на затишье перед бурей. Или на гудение внутри компьютера, когда перегрузишь его заданиями. Жесткий диск начал перегреваться, скоро система вырубится. Несохраненные данные пропадут. Я заволновалась.
– Ширин, тебе нехорошо? Посмотри на меня!
И тут… Хриплое дыхание прабабушки, а потом ррраз!
– Мой отец застрелился!
– Что? Не поняла.
Бабуля отложила синюю коробку на диван, повернулась ко мне. В полумраке ее подбородок и нос словно бы стали тоньше и длиннее. Она медленно, чеканя каждое слово, повторила:
– Мой. Отец. Застрелился. Я же сказала. Что тут непонятного?
Я встала с дивана. Нужно было что-то делать. Срочно. С фотографией в руках направилась было к двери, но передумала. Вернулась, протянула карточку прабабушке. Та взяла, но не посмотрела на нее. Просто зажала своими старческими пальцами. Ее неподвижный взгляд был направлен в камин. Очки она сняла. Потом прабабушка заговорила – неразборчиво, как будто рот у нее был набит камнями:
– Он только что позавтракал. В печке горел огонь. Мерьем разливала чай из самовара. Все окна запотели. Отец повернулся, снял со стены свой маузер. Сунул дуло в рот. Выстрелил. Его голова упала на тарелку, тарелка раскололась надвое. На стену брызнула кровь. Мы потом долго пытались ее оттереть, но пятно так и осталось.
Я выскочила из библиотеки. Пулей пронеслась по прихожей, схватила ждавший в саду велосипед. Вперед, в кафе «Хороз Реис»! Бурак недавно выложил в «Инстаграм» фото оттуда. Хоть бы он еще был там! Подожди, Бурак, подожди, не уходи никуда! Ты обязательно должен услышать эту историю! И непременно от самой бабули, пока дверцы ее сознания не закрылись. Я еду. Подожди, Бурак, не уходи! Дождись меня.
15
Госпожа Ширин этим утром совсем ничего не съела из завтрака, который я принес в ее спальню. Да и веселое расположение духа, в котором она пребывала вчера, когда сидела вместе с внуками в столовой, ушло, исчезло. Жаль. Как по мне, вчера мою госпожу чересчур утомили расспросами. Молодежь-то не замечает. Всё спрашивали да спрашивали. Выпытывали разные ненужные подробности о далеком прошлом. Госпожа Ширин очень устала. Я отвел ее в спальню, чтобы она отдохнула. К счастью, вчера господин Бурак и внуки больше госпожу не беспокоили, но сегодня она все равно проснулась слабой. И аппетита не было. А ведь я обжарил свежий хлеб, что купил утром у Нико, в яйце, как любит госпожа Ширин. Но она к нему даже не притронулась. Только кофе выпила. Без молока, она его никогда не добавляет. Как выпьет свой крепчайший кофе, руки начинают дрожать. По вечерам иногда не может попасть ложкой в рот, когда ест суп. Проливает его на салфетку, которую я ей на шею повязываю. В такие моменты она подносит руки к лицу и смотрит на них. Смотрит, смотрит. Ничего не говорит. Но я знаю, что она печалится. Когда госпожа Ширин так молчит, у меня внутри что-то обрывается.
А когда-то эти руки творили чудеса, давали жизнь мирам, которые я хранил в своей душе, сам о том не ведая. Например, положит госпожа Ширин мазок на холст, один-единственный мазок, и я вдруг смекаю, что именно она рисует. Госпожа Ширин сразу понимала, что картина вызывает у меня интерес. Наверное, был какой-то признак: то ли дыхание я затаивал, то ли, сам того не замечая, что-то бормотал. Она спрашивала: Садык, что ты видишь на этой картине? Я молчу, а что делать? Госпожа сердилась. А ну отвечай, что видишь? Но я же не мог сказать: вижу, мол, как акация, что у нас за окном, в июньский дождь бьется ветвями в стекло. Разве я посмею? И вот я всё молчал, и тогда госпожа Ширин опускала руки, все в краске – синей, оранжевой, вишневой, – и говорила: послушай, Садык, искусство трогает душу любого человека. Если тебе эта картина совсем ничего не говорит, значит, это не искусство.
Все это мне вспомнилось, когда она трясущимися руками протянула мне поднос, с которого так ничего и не взяла, кроме кофе. По вечерам, когда госпожа Ширин, обессилев, садилась у камина, я счищал краску у нее с рук растворителем, и ее белая кожа проступала сквозь синий и оранжевый – словно лилия распускалась. Я принял поднос, пошел на кухню. Тут до моего уха из столовой донеслись звуки музыки. Я тихонько толкнул дверь, заглянул – и что же я вижу? Госпожа Нур, одна-одинешенька, сидит за пустым столом и плачет. Обхватила кофейную чашку двумя руками, а по щекам слезы так и катятся. У меня сердце защемило. В детстве она, бывало, тоже вот так горько-горько плакала, малышка. Я отошел от двери. Госпожа Нур меня не заметила. Я тихонько оставил поднос на кухне и пошел в свою комнату. Прибраться можно и после обеда. Пусть госпожа Нур поплачет, сколько ей хочется, не буду ей мешать.
Но дойдя до