Его запах после дождя - Седрик Сапен-Дефур
Я побывал под дождем, ветром и на отвесных склонах, походил по нетронутой земле, и мне есть что рассказать о природе, и я себе рассказываю о ней. А Убак меня поправляет. Чтобы вернуться в лоно природы, чтобы вновь ощутить ее близость, необязательно метр за метром висеть в пустоте, взбираясь на Гранд-Жорас[60], необязательно, одолев многие мили, обогнуть мыс Горн[61], в мире есть и большое, и малое. И это благо. Для того чтобы тебе открылось окружающее, чтобы оно стало ощутимым и значимым, нужно твое внимание и к знаменитым эдельвейсам, и к скромным ромашкам, и к прериям Патагонии, и к воробушкам в сквере. Это азы, надо их освоить. Думаю, мой дедушка Люлю, который всю жизнь трудился в своем саду в половину ара величиной и никогда никуда не ездил, чувствовал природу столь же тонко, как и непоседливый Гумбольдт[62]. В общем, я вслушиваюсь и вглядываюсь и, как ребенок, разговариваю с волнами. Да-да, именно так. Убак расширил мои возможности. Но я приобщился не к святости, а узнал, что такое быть внимательным и расположенным, пусть кто-то говорит о просветлении, а кто-то о новой ереси, но мне мое новое состояние нравится больше иллюзии всеведения или опустошающего равнодушия.
Не думая меня учить, Убак подсказывает, что о природе желательно говорить на его вполне точном языке и что я говорю о ней неправильными словами. То она какое-то очень далекое явление, фантастическое, пугающее, а мы знаем, что говорит человек, когда ему страшно: он топчется на месте. То я низвожу ее до уровня своих потребностей: она декорация для селфи, площадка для игр, возможность для душевного переживания, словом нечто, находящееся в моем распоряжении, и в каком-то смысле моя собственность. Но, пожалуй, настало время занять природе свое собственное место.
И вот ради новых пониманий я так дорожу нашими прогулками, природа, она вокруг, затаенная или обволакивающая. Убак ведет меня от островка к островку, он «взял меня за руку», учит поглощенности и драгоценной учтивости: с этой Дамой необходимо обращаться почтительно. Я не чувствовал в моем латине немецких корней, теперь чувствую: Фридрих-романтик открывает мне глубинные взаимосвязи.
Кто знает, возможно, поводок и моя нога рядом приносят Убаку спокойствие, когда он ходит со мной по занятым толпой улицам Лиона, а мне, когда я лежу рядом с ним на камнях Парозана[63], открывается и во мне самом, и вокруг что-то новое. Наше содружество нас уравновешивает, именно равновесие – суть наших отношений с Убаком, так я их понял. В целом жизнь довольно проста, нам достаточно выходить вместе и быть внимательными. И для меня нет более желанного компаса.
Убак заснул между нашими двумя спальниками.
Ночью под яркими звездами он вдруг грозно зарычал. Мы сказали ему, что все в порядке, и снова все втроем заснули.
На следующее утро объездчица из Прессе показала нам в ста пятидесяти метрах от нашего лагеря цепочку больших овальных следов. Прошел известный в тех местах волк.
Собака, которая живет вместе с нами, превращает в быль сказки. Всегда и повсюду. Так пойдем же за ней следом в волшебный лес. Чтобы никогда уже оттуда не возвращаться. Так оно и случится однажды, это уж точно, и Убак познакомит нас с эльфами.
XVII
Иной раз получается, что невольно ввязываешься в игру джокари[64]. Что-то гонишь от себя куда подальше, чтобы больше никогда тебя не донимало, но сам в глубине души подозреваешь: если гонишь от себя, да еще и от всего сердца, новой встречи не миновать.
Примерно так обстояло дело с нашим представлением о взаимоотношениях с Убаком. Мы с Матильдой всеми силами старались относиться к нему именно как к собаке, выражая этим свое к нему уважение, но антропоморфизм, этакая липучая претензия, вернулся к нам с утроенной силой. Мы жили втроем, жили рядом, и в нас медленно и незаметно крепло убеждение, что наши души приспосабливаются друг к другу, более того, они друг другу сродни, и мысль о нашем единодушии абсолютно нам не претила. Разве шаги навстречу – не суть взаимоотношений? Кроме как на уроках в школе, никто не видит себя вольной птицей, рассекающей крыльями небесную синь, или большим сильным волком. Поэзия, если переходит границы, становится сумасшествием. Но признаюсь, что я податлив на соблазн мимикрии, я начинаю представлять себе внутреннюю жизнь Убака, прилаживаю ее к своей, пытаюсь рассуждать по-собачьи, наделяю Убака человечьими рассуждениями. Такой образ действий заразен. Матильда тоже ему поддалась.
А почему бы и нет? Кто это однажды со своей проеденной жучком кафедры объявил, что собаки совершенно не похожи на человека? Что у них нет того и этого, тревог, восторгов и многого другого прочего из нашей монополии чувств? Что уподоблять нас и их очень глупо? Да человек, конечно же, кто же еще? Надувать щеки, быть выше всех и лучше всех, мы давно уже играем в эту игру.
Доктор Бибаль и его коллеги, кроме всего прочего, объявили, что у собак нет чувства времени, а значит, они лишены и тех ощущений, которые могут ему сопутствовать, – ощущений одиночества, скуки, неуверенности. Час равен минуте. Приглашаем их всех к нам утром, когда мы уезжаем и оставляем Убака дома, пусть они на него посмотрят – он подавлен, присущая ему бодрость улетела на Луну. Конечно, он немного притворяется, но ни одно живое существо не способно изобразить огорчение так точно, если никогда его не испытывало. Приглашаем их прийти вечером посмотреть на нашу встречу – как Убак прыгает, как вертится вокруг себя, сколько в нем опять бодрости и как сладко он засыпает, успокоившись оттого, что мы опять все вместе.
Но если, как утверждают ученые профессора, у Убака отсутствует чувство времени, то уж точно он имеет представление о пространстве. У него в голове находится точная карта нашего домика и двора. Если он не увидит нас в комнатах, то побежит на верхнюю галерею, что освещается встающим солнцем, и там, потревожив старые бочки из-под сидра, заглянет в сарай сквозь щели в полу. Не обнаружив никого и там, пробежит через нижнюю галерею,