Багаж - Моника Хельфер
Чтоб я сама взахлеб смеялась — такое помню только со вторым моим мужем, я хохотала до слез, надрывала живот от смеха, когда он менял свой голос, подражая другим людям.
А мой дядя Лоренц? Он смеялся? Смеялся ли он по-хорошему? В моих воспоминаниях остались его тяжелые очки, они действительно были тяжелые, с толстыми стеклами, в коричневой оправе, я так думаю, это были очки, которые достались ему по больничной страховке бесплатно, или это была вещь, привезенная им из России, их точно можно было использовать как пресс-папье. Он был человеком, который всегда стоял в центре. В нем было что-то военное, при этом он посмеивался над любой униформой, даже над униформой почтальона. Когда он приезжал к нам, мой отец вставал, тяжело — из-за протеза на ноге — поднимался из своего кресла и приветствовал его:
— А вот уже и враг на пороге!
Я приносила им шахматную доску, расставляла фигуры, прятала у себя за спиной в одной руке белую пешку, в другой черную и давала тянуть жребий дяде Лоренцу. Белые начинают. Потом я заваривала чай и сервировала его. И подавала к нему сладости. Всегда. А они ни к чему не притрагивались. Никогда. Дядя Лоренц бросал в свою чашку несколько кусочков сахара, они даже не растворялись до конца. Он выпивал весь чай залпом. На донышке оставался сахар. Они играли два, три часа, говорили не так много, и потом дядя Лоренц прощался.
— Враг отступает! — кричал мой отец.
Оба очень хорошо относились друг к другу.
Я знала, что дядя Лоренц во время Второй войны в России дезертировал, примкнул к Красной армии, у него была русская жена и ребенок. Я всегда полагала, что все это должно было сказаться на нем; по нему должно быть все видно, эта склонность к приключениям; он должен был выглядеть смелым. Но нет. Он был таким, как и все мужчины тогда. О том, что он смотрит на людей свысока и большинство из них считает дураками, мне сказал отец. Но и в этом отношении они оба были заодно. От русской жены не осталось даже фото. От их общего ребенка тоже. Двое его здешних сыновей стали взломщиками, и один из них кончил жизнь в петле. Я очень хорошо помню этих близнецов. Они бывали у нас на летних каникулах, двое смышленых мальчишек, один крепкий, другой слабый. Оба так и бегали за мной хвостиком. Мой отец всегда говорил, что при других обстоятельствах Лоренц стал бы важным человеком. Оба интересовались преимущественно книгами и мыслями. Женщины им нравились, только если были умные и на одном уровне с ними. Моему отцу нравились женщины на голову ниже него.
Лоренц, мой сын — противоположность моему дяде. Он художник. Любит рисовать животных. Никогда бы не выстрелил в зверя. Однажды он ехал в метро с большой бадьей дисперсной краски, и бадья опрокинулась. Выплеснулось все. Он только пожал плечами. — пассажирам забрызгало одежду.
— Сразу же постирайте, — только и сказал он, больше ничего. И никто не возмущался.
Хотя он решительно не хотел быть таким, каким был мой дядя, мой дядя вел бы себя точно так же: даже не извинился бы.
— Кто извиняется, тот виноват, — такую поговорку мой дядя Лоренц часто повторял, иногда без всякой связи, иногда вместо «доброго утра» или «до свидания». В своей мастерской мой сын стоит перед холстом на коленях, как будто заклинает его. Или берет кисть, закрепляет ее на палке и ходит босиком по холсту, разостланному на полу. Он говорит:
— Лучше всего вообще ни о чем не думать, тогда что-то получится.
В детстве он никогда не болел. Когда я готовила еду, он играл в кухне, забившись в щель между кухонным шкафом и посудомойкой, строил башни из емкостей от лекарств. Мой дядя Лоренц тоже никогда не болел, всю свою жизнь.
Меньше всего я знала моего дядю Генриха. Если бы я сложила вместе все, что он мне когда-либо сказал, не набралось бы и на одну страницу. В детстве он очень любил лошадей. Когда ему уже перевалило за сорок, он смог себе позволить собственную лошадь. Он купил себе тяжеловоза норикера редкого окраса «в яблоках». Это была кобыла, он увидел ее на распродаже с аукциона и сразу же влюбился в нее. Очень крупное, широкое животное с лохматой шерстью над копытами. Однажды дядя Генрих мне ее показал. Я легко могла понять его любовь к этой лошади. Он выложил за нее большие деньги. Белую шерсть с черными яблоками он находил особенно красивой. Я тоже. Мальчиком и подростком Генрих был разумным и интересовался только сельским хозяйством. Его родители и братья с сестрами не возлагали на него больших надежд и ценили только его рабочую силу. Как будто он был трактор. На семейные встречи он не являлся. И о нем не говорили. Не потому, что за ним скрывалась какая-то тайна. А потому что не было никакой. К животным он был расположен больше, чем к людям. И так было всегда. Когда родители умерли, он вскоре уехал. Он был старший, девятнадцатилетний, родительский дом в конце долины продали с молотка, он нашел себе работу на фабрике. Там познакомился с женщиной. Она была еще неприметнее, чем он сам, и придавала ему уверенность, что он более ценный, чем она. Для него это было важно, но он не подавал виду. Да и вообще все это одни лишь предположения. Предположения, которые выдвигала моя тетя Катэ. У Генриха с его женой были дочь и сын. Все вкалывали и экономили, купили маленькое крестьянское хозяйство и обустроили его. Они были довольны, но изрядно уставали. Я о них мало что знаю. Собственно, вообще ничего. Одно лишь могу сказать: таким счастливым, как со своей лошадью, Генрих не был ни с кем — ни с женой, ни с детьми. Его дочь сделала хорошую карьеру в качестве переводчицы и жила в Париже, как я слышала. Но не успела кобыла дяди Генриха простоять у него в хлеву и двух недель, как наступила ему на босую ногу, и травма была тяжелой. Ступня воспалилась и почернела. Его добрая жена делала ему повязки, примочки с травами и смогла спасти ногу. К врачу он не ходил. Но после этого несчастного случая разлюбил свою лошадь-тяжеловоза. За норикером теперь присматривала жена, а Генрих — когда видел это животное пасущимся на лугу — закрывал глаза и надеялся, что лошадь это