Почти 15 лет - Микита Франко
Правда, в ванной, у зеркала, он засомневался: а что Лев посчитает «порядком»?
Ему правда понравится, если Слава накрасится, или он только сделает вид, что ему нравится? Мысль, что Лев разозлится и скажет: «Смой с себя эту гадость» больше не приходила в голову, было сложно вообразить, что он может такое произнести (странно, что когда-то мог), но Слава всё ещё не улавливал баланса в его переменах: где правда, а где притворство? Не то притворство манипулятора, какое водилось раньше за Львом, а притворство вежливости, притворство, которое говорит: «Ты очень красивый», вместо: «Мне это не нравится».
И что же думает этот Лев, меняющийся и приходящий к осознанию, на самом деле?
Потом вдруг: а какая разница?
Слава вспомнил, почему вообще делает это: для себя. Ему нравится, как на нём выглядит макияж, и он не должен ни с кем сверяться мнениями по этому поводу, даже с супругом. Если Льву не нравится — ничего страшного, потерпит. Сам виноват, что выбрал себе такого мужа, надо было раньше думать.
И со спокойной совестью он вытащил из косметички консилер, желтые тени, белую тушь и блестки. Когда заиграла Another One Bites The Dust, был уже на завершающем этапе — заканчивал наносить тени. От неожиданного звонка он вздрогнул, и с опаской оглянулся на стиральную машину, где оставил мобильник. Мики. От нехороших предчувствий затошнило: Слава не смог придумать ни одной вразумительной причины звонить теперь, на подъезде к городу. Что-то случилось.
«Не хочу брать, — подумал он. — Хочу остаться в этих секундах до».
Замерев, он сверху-вниз смотрел, как телефон, вибрируя, едет по гладкой поверхности машинки — вот-вот упадёт. Он не выдержал. Представил, как Мики один на один со случившимся несчастьем, и сдался — хорошие отцы всегда берут трубки.
— Алло.
И правда наступила.
Всё, что он делал после, всплывало в памяти неясным туманом: автоматические действия, которые он не контролировал. Смыть косметику, переодеться в джинсы и безликую футболку, вызвать такси, добраться до больницы — он делал это, не задумываясь, словно чуть оглушенный, и в то же время удивительно собранный. Потом, когда всё закончилось, когда он прошел через больничный ад, как через минное поле, где одна ошибка могла стоить ему детей, а другая — мужа, он поражался себе: откуда только взялись силы?
Вечером они его покинули. Он так и не увидел Льва. Он получил микродозу мнимого успокоения — он не в реанимации, он в стабильном состоянии, он будет жить, — но словно не мог поверить в это, не убедившись своими глазами. Завтра. Они сказали, можно завтра. Но как самому дожить до этого завтра и не сойти с ума от тревоги?
Он заполнял оставшийся день делами: съездил на спецстоянку, хотел разобраться с машиной, но увидев вмявшуюся в салон дверь с той стороны, где сидел Лев, ему стало дурно. «Не представляй, — умолял он себя. — Не надо…». Но уже всё представил.
Он старался концентрироваться на хорошем: дети с ним, они в порядке, они целы и невредимы, как Лев и обещал. «Но сам Лев чуть не умер», — вторили плаксивые, будто чужие мысли, которые Слава совсем не хотел думать, но водоворот переживаний снова утягивал за собой.
В десять часов он позвонил Ольге Генриховне, чьей поддержкой заручился в больнице. Всего три слова:
— Пустите меня к нему.
Она опешила:
— Когда? Сейчас?
— Да. Я подъеду.
— Так уже время сколько… И операция была сложная…
— Просто проведите меня к нему, — настаивал Слава, понимая, насколько нагло звучит. — Григорий Викторович сегодня дежурит, я спрашивал, пусть только встретит и проведет, я не буду мешать, ни ему, ни Льву, я никого не потревожу, пожалуйста…
Она сдалась:
— Я позвоню ему. Но он может не согласиться, это нарушение распорядка.
Слава сказал: «Спасибо», а сам подумал: как же, не согласиться он. Как будто ему слова что-то значат против слов главного врача.
Конечно, он понимал, что ведет себя, как… как блатной. То самое слово для «своих» людей — оно и про него тоже. Ему было неприятно думать, что в тот же самый момент, когда его в десять вечера пускали в одиночную палату к своему мужу, где-то в этом же городе, а может, даже в этой же больнице, с другой гомосексуальной парой, у которой нет связей во врачебной среде, статуса ценного специалиста и покровительства со стороны главного врача, обходились совсем иначе. Им говорили про карантин по ковиду и не рассказывали о состоянии любимого человека. Но он бы ни от чего не отказался ради всеобщей справедливости: ему нужно было ко Льву любой ценой, даже нечестной. И пускай потом будет ужасно стыдно, что они играют с государством в поддавки, лучше этот стыд, чем ужас неизвестности.
Лев лежал на кровати, освещаемый только светом уличных фонарей из окна. Слава не притронулся к выключателю — он ведь обещал его не тревожить, — и бесшумно прошел вперед, не сводя взгляда с бледного лица. Даже в полумраке были видна чернота вокруг сомкнутых глаз, а на левой щеке — Лев лежал, слегка наклонив голову право, — заметны следы царапин и порезов от осколков стекла. Он тяжело дышал. Мелкие проводки прятались в складках одеяла и цеплялись в районе груди. Слава испытал непреодолимое желание опустить на эту грудь голову, послушать звук сердцебиения, ощутить дыхание на своей коже — почувствовать его жизнь, в которую он будто всё никак не мог поверить. Но он не двигался с места, боясь неожиданной хрупкости Льва: неверное действие может стать необратимым последствием.
Он сделал шаг к постели, коснулся теплой руки своею, переплетая их пальцы.
— Лев, это я, — прошептал он.
Но у него был глубокий сон — врач об этом предупреждал.
Слава, чуть сдвинув одеяло, присел на краешек постели, не выпуская его руку.
— Мне сказали, тебя нельзя тревожить, — шептал он. — Но мне очень нужно было тебя увидеть, и, ещё так казалось, что тебе тоже очень нужно меня… почувствовать, — он говорил, словно оправдывался, и осторожно гладил его по руке: от ладони к изгибу локтя, и снова вниз, чувствуя, как подушечки пальцев гуляют по выпуклым венам. — Вот… Я рядом. У меня не больше получаса, но завтра я снова приду.
Он думал, что будет много и путано говорить, высказывая всё, что