Багаж - Моника Хельфер
Я тоже попробовала так сделать. Я немножко умею рисовать. Но никогда не была довольна результатом. Ах, лучше бы мне быть музыкантом! Основные цвета моего плюсквамперфекта, моего предпрошедшего времени, почти все лежат в области коричневого. Охряного. Взять хотя бы теплоту коровника, цвет коровника — он коричневый. Мягкий. Или мерзлая земля, заледеневшая и твердая, как железо, покрытая железистым инеем серого цвета. Я однажды примерзла языком к ручке двери ледяным январским утром, и лоскуток моей кожи так и остался на той ручке. А потом иногда откуда ни возьмись — праздничный наряд голубого цвета, от которого кое у кого отпадала нижняя челюсть. Засохшие луга. Редко встретишь беспримесный красный, собственно, никогда. Масляный желтый. Это счастье в тот момент, когда проглянет солнце! Как в игре в салочки, когда ты увернулся, и на мгновение тебя гарантированно не догонят! Цвет лиц остается неопределимым. Целая палитра оттенков зеленого, но зеленый скорее спрятан. Белый и черный — это только для Йозефа. Белое лицо, белая рубашка, черный костюм, черные волосы. Я смешивала акварельные краски до тех пор, пока цвет не становился неразличим на коже моего запястья.
Воспоминание следует рассматривать как ужасную неразбериху. Только когда из него делают драму, воцаряется порядок. «Такова жизнь». Это тоже поговорка моей тети Катэ. И такова жизнь всех Моих в частности. Мы никогда не хотели быть чем-то особенным. И моя бабушка этого не хотела. Но мы были чем-то особенным. Я корчилась от стыда и позора. Я думала, моя бабушка даже шансов не имела не быть чем-то особенным. Она стоит в центре. Многие умершие валяются у нее в ногах. Но это вовсе не значит, что все они кипят в аду. «Все у нас было, да мало чего перепало». Тоже поговорка. А кто ее поймет, скажите, пожалуйста. Не перепало нам то, что не обязательно иметь? Эту поговорку выдавала моя тетя Катэ, например, после вечера, когда были гости, играли в карты и, наконец, один вставал из-за стола и говорил, что ему пора, и все остальные тоже вспоминали, что им пора, и гостиная вдруг опустевала. Тогда тетя Катэ опиралась ладонями о стол и говорила: «Все у нас было, да мало чего перепало». И ее муж, всегда вспыльчивый, кивал и поддакивал: «Вот именно! Вот именно!»
В этой инвентаризации (что было и что перепало) я нахожусь рядом с моей бессловесной матерью, которой в то время, на котором я прервала свой рассказ, еще не было даже в животе у Марии, — я стою на стороне сердца. Рядом со мной стоит моя дочь Паула, которой тоже больше нет среди живых, она была самой жизнелюбивой из нас всех, такая же резвая, подвижная, как моя бабушка. Резвая — сто лет назад это было чем-то вроде осуждения. «Не будь такой неугомонной», — так говорили. «Она слишком уж бойкая». Это могло говориться и в качестве извинения, я могу себе представить, что разговаривают между собой мать и свекровь: «Просто моя дочь слишком уж резвая», — объясняет мать поведение своей дочери ее свекрови, и хорошо, если та не добавит: «К сожалению». Моя дочь Паула в свои двадцать один год сорвалась со скалы и разбилась о камень. Она сопровождает меня неотступно, каждый день и целыми днями, как и моя мать, умершая в сорок два года, оставив нас, детей. Четверо нас было у нее. Мне тогда исполнилось всего одиннадцать. И трое из нас попали к тете Катэ. Мой младший брат оказался у тети Ирмы, которой на тот момент, где я прервала историю моей бабушки, еще не было на свете, как и моей матери.
Внести порядок в воспоминание — разве это не было бы обманом? Обманом, поскольку я притворилась бы, что такой порядок существует.
Мария.
Она очарована этим пришлым человеком по имени Георг и даже не догадывается, как далеко это может ее завести. Он сидит на угловой скамье, одним локтем опирается на спинку, от этого его грудь кажется еще шире. На нем новая рубашка. Еще ни разу даже не стиранная. Ну или стиранная самое большее раз или два. Городская рубашка. Новенькая, с иголочки. На это у Марии глаз наметанный. Если он прибыл сюда из такого далека, из Ганновера, думает она, то он приберегал эту рубашку где-то в вещмешке, для особых случаев. И он гладко выбрит. Деревенские-то мужчины бреются разве что два раза в неделю, а то и вообще только по субботам. Один только Йозеф брился каждый день. Действительно каждый день.
— Клянусь тебе, — говорила Мария своей сестре. — А в иной день даже и два раза.
Небритые, бородатые выглядят простовато и безобидно. А Йозеф не хотел выглядеть безобидно. И не хотел быть как все. Он хотел выглядеть черно-белым. Черные волосы, белое лицо. Она не знала, откуда у него взялся этот вкус. Он ей нравился, он нравился ей всегда.
Незнакомец же был блондин, волосы светлые, рыжеватого оттенка. Такой ослепительно чистой кожи, как у Йозефа, у него не было; там и сям проглядывали неровности: тут красноватое пятнышко, там почти синеватое, тут морщинка, и всюду, хотя и реденько распределенные, веснушки. Он смеялся у них в кухне непринужденно, без всякого стеснения. Показал на солонку: нельзя ли ему посолить свой бутерброд. Спрашивает, а сам в это время жует. Похвалил этот мелкий столовый предмет. Выглядит, мол, как человечек, сверху шляпа, руки в карманах. Эта солонка досталась Марии в подарок от сестры. К ней в пару была еще и перечница, но она где-то потерялась, она была в виде женщины. Ничто в доме никогда не пропадает, а эта перечница вдруг пропала. Соль — мужчина, перец — женщина. Георг боксирует Лоренца в плечо. И сам поворачивается к нему боком, ожидая ответного удара. Смеется с полным ртом. Уютно, кстати, когда