Герой со станции Фридрихштрассе - Максим Лео
— Я прочитала, — взяла слово Катарина Витт, — что вы неделями тренировались идти по путям к стрелке, не попадая под прожекторы пограничников. Вы что, разработали настоящую хореографическую технику?
Черт, подумал Хартунг, снова эта придуманная Ландманом чушь. Якобы пограничники на станции Фридрихштрассе все время вертели какими-то там прожекторами! Вероятно, Ландман видел нечто подобное в шпионских фильмах. На самом же деле на железнодорожном полотне с восточной стороны вокзала по ночам была кромешная тьма, поэтому они всегда носили с собой фонарики, чтобы не переломать ноги о шпалы или не поджариться на контактном рельсе.
— Что ж, вы все верно прочитали, — сказал Хартунг. Он понятия не имел, что говорить дальше. — Не могли бы вы налить мне воды? Во рту пересохло, а руки трясутся от волнения.
Катарина Витт по-матерински тепло посмотрела на Хартунга и налила ему воды. Хартунг пил, выигрывая время. Он вспомнил один из фильмов о банде Ольсена: там героям предстояло взломать сейф в хранилище, утыканном датчиками движения. Слепая зона была только в узком коридоре. Преступники тренировались с помощью двух стульев со связанными ножками.
— Путь до стрелки был нелегким, — начал Хартунг. — Каждые десять секунд по рельсам проносился луч прожектора. Чтобы меня не заметили с наблюдательной вышки, приходилось ложиться на щебень возле рельса всякий раз, как приближался свет. То есть я на бегу считал от одного до восьми, на девяти падал, а на десяти появлялся луч прожектора. Затем я вскакивал и снова бежал, не переставая считать. Через полминуты у меня уже были ободраны колени, я почти выдохся. При этом было важно держаться в узком коридоре шириной где-то в полметра между путями и контактным рельсом. Если бы я коснулся семисотпятидесятивольтного контактного рельса, то мгновенно погиб бы.
Зрители в зале взволнованно забормотали. Хартунг выдержал небольшую паузу.
— К счастью, я несколько недель тренировался дома.
— И как же вы тренировались?
— С двумя стульями, перевязав ножки. Если касался одной из веревок, начинал заново. Лучшее упражнение, которое я делал.
Зрители зааплодировали, ведущая изумленно кивнула, а Катарина Витт, с лица которой давно исчезла насмешливая улыбка, подлила Хартунгу воды. Он почувствовал облегчение, но при этом и сильную усталость, будто в самом деле только что прополз через пути. Хартунг посмотрел на Натали, она слезно хлопала в ладоши, и краем глаза увидел Ландмана, который тоже выглядел растроганным.
— Господин Хартунг, — сказала ведущая, — до сих пор вы не раскрыли мотив своего героического поступка. В интервью «Взгляду» вы сказали, что первопричина для вас слишком личная и слишком болезненная. Поэтому вы не в силах ее обсуждать. И, разумеется, мы уважаем ваше решение. Если только вы не передумали. Я уверена, что говорю сейчас не только от своего лица и лица присутствующих здесь в студии, но и от лица миллионов телезрителей: прошу, хотя бы намекните, что вами двигало в ту июльскую ночь восемьдесят третьего года.
Хартунг оторопел. Он посмотрел на Ландмана — тот помотал головой. Они не раз обсуждали, как долго смогут скрывать эту часть истории. Не слишком ли подозрительно раскрывать в интервью все до мельчайших деталей, но ключевой вопрос оставлять без ответа? А что он мог сказать? От Ландмана он знал, что полиция Западного Берлина составила в то время список всех ста двадцати семи беженцев. Он не мог просто выдумать имя, ложь моментально вскрылась бы.
С другой стороны, ему хотелось наконец дать людям ответ, они, как он думал, имели на это право. Ему импонировали те, кто присутствовал в студии: они страдали вместе с ним, вместе с ним пробирались вдоль путей к стрелке, волновались за него.
— Я не хотел бы называть ее имя, поскольку знаю, что ей бы это не понравилось. Она была… моей первой большой любовью. Танцовщица, она порхала по жизни и позволила мне попорхать немного вместе с ней. Мне было двадцать четыре, ей — двадцать. Вам, наверное, знакомо это чувство, когда встречаете человека и понимаете, что уже не сбежать, что бы вы ни делали, он всегда будет для вас важен. Вот так с ней и было. Она казалась такой хрупкой, мне хотелось все время носить ее на руках. Знаю, звучит банально, но я чувствовал себя каким-то глупым принцем из сказки.
Все в студии притихли. Хартунг вспомнил, как впервые увидел танцевавшую в парке Каролину, вспомнил ее вопрошающий взгляд, низкий хрипловатый голос, совершенно не сочетавшийся с ее внешностью.
— Правда же в том, что она вовсе не была хрупкой, — сказал Хартунг. — Она была стойкой и сильной, в отличие от меня. Иначе, наверное, и не получилось бы грациозно прыгать по сцене со стертыми в кровь ступнями. Она всегда добивалась своего, чего не скажешь обо мне. Если она принимала решение, то шла напролом. И она приняла решение: в восемнадцать окончила балетную школу второй в потоке и получала приглашения от лучших оперных театров ГДР. Она подала заявку на выезд из страны.
Ведущая отложила карточки с заготовленными вопросами и с интересом ждала продолжения. Хартунг сделал глубокий вдох: он чувствовал энергию зала, он чувствовал желание людей открыть свои сердца. Он подумал, какое это необычное и потрясающее ощущение. Потому что сейчас его сердце тоже было широко открыто, больше ничто не стояло между ним и зрителями. Он понимал всю странность этой мысли, учитывая обстоятельства, но все равно думал, что это один из самых искренних моментов в его жизни.
— Потому что у нее была мечта, что тоже звучит весьма банально. Она хотела в Нью-Йорк, хотела танцевать в бродвейских мюзиклах. Это была не просто мечта, а навязчивая идея, она хотела добиться этого любой ценой. Представьте себе, как отреагировали ее преподаватели и все остальные.
В ГДР государственной собственностью были не только заводы, но и люди. Выпускники знаменитой Школы танцев Палукки в Дрездене считались элитой страны, их никуда не выпускали. Несколько месяцев ее обрабатывали преподаватели и Штази. Ей объясняли, что она никогда не достигнет своей цели, а если не успокоится, то поплатится за это. И не только не сможет выехать из ГДР, но и никогда больше не выйдет на сцену.
По студии пронесся