Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
— Тапир похож на крысу? — раз во время урока географии спросил Марек отца.
— Конечно, нет, он гораздо больше.
— Как корова?
— Примерно.
— И у него есть рога?
— Нет.
Мальчик вдруг заплакал, сквозь слезы с отчаянием повторял: «Какой же он? Какой же?»
Он часто видел крыс, помнил корову, хуже — кошку и собаку, которые были у них когда-то там, в городе, помнил пегую, большую и костлявую лошадь Янковецких, особенно ее длинный, тщательно расчесанный и перевязанный ленточкой хвост.
И больше ничего.
По ночам отец, стараясь уберечь дочку от заразы, лежал спиной к Янике, с которой спал рядом. Чувствовал он себя все хуже. Иногда острая боль прорезала мозг, и вслед за тем он терял контроль над собой, совершал поступки, которые потом он не мог ни вспомнить, ни объяснить. Помрачение это, похожее на тяжелое опьянение, так же неожиданно рассеивалось.
Однажды он очнулся в земляной камере, над водой, с рукой, сжимающей горлышко бутылки и занесенной для броска. В бутылке оказались записи, сделанные им за все эти годы: все, что он вспоминал с таким трудом, и короткие дневниковые заметки о событиях их жизни. Усилием воли он заставил себя восстановить то, что пронеслось в помраченном сознании: ему показалось, что он один на земле, корабль потерпел крушение и все погибли. Надо скорее бросить бутылку с бумагами, в которых заключено все, что составляло смысл и результат жизни, чтобы бутылку вынесло течением в какой-то поток, может быть, поток звезд.
И сейчас еще, очнувшись, он дышал тяжело, с хрипом; сердце колотилось, готово было разорваться.
Журчала вода под ногами, сонно дышали дети и жена…
В конце зимы ночью, во сне, умер Марек.
Болел он недолго. Все эти дни они не гасили костер, уже не думая об осторожности и используя последние оставшиеся щепки. Марек бредил, широко раскрытыми глазами глядя на пламя, и, прислушиваясь к сбивчивому бреду, Иохиму казалось, что сын видит в огне то, о чем мечтал: чужие страны, пальмы, моря, корабли, жизнь, прожить которую ему не было суждено.
Когда все было кончено и они зарыли сына, с огромным трудом вырыв могилу в стене земляной камеры, мать сказала отцу:
— Почему я не позволила ему убежать тогда?
— В городе его бы убили, — отозвался Иохим.
— Его и тут убили… Там бы он умер под солнцем.
Костер догорал, больше щепок не было, и пища подходила к концу — оставались три луковицы и восемь сухарей. Все время Иохиму Цудрису вспоминались слова, которые он услышал или вычитал, но когда, от кого или где — восстановить не мог: «В жизнь твою вместится все, что назначено тебе, и путь твой измерен, и ты совершишь его».
Он посмотрел на гаснущие углы и, с трудом двигая непослушными губами, проговорил:
— Давай позанимаемся, Яночка, любимая моя…
Он привлек девочку к себе, и она, положив голову на колени, еле слышно повторяла то, что пройдено было на прошлом уроке, еще до болезни Марека. Когда она замолкала, слышно было, как спокойно журчит вода.
Вероятно, отец заснул во время урока, он теперь часто, неожиданно и мгновенно, засыпал от слабости. Разбудил его страшный грохот — казалось, все рушится кругом. Когда грохот затих, он услышал, как отчаянно, на одной ноте, без слов, кричит испугавшаяся девочка. Он нашел ее в темноте, прижал руку ей к груди, и ему показалось, что сердце Яники бьется прямо в ладони, ничего не отделяет его от ладони, и, если хоть на секунду отпустить руку, сердце девочки разорвется, все будет кончено. Он прижимал девочку изо всех сил и повторял ей в ухо:
— Это стреляют по ним, моя любимая, мой ребеночек. Это стреляют по ним! Только по ним.
…То, что произошло в течение двадцатисуточного артобстрела, Иохим Цудрис, и жена его, и дочка забыли. Все это стерлось в памяти, когда вдруг установилась тишина, проходили часы и тишина не нарушалась.
Вентиляционную щель давно засыпало взрывом, так что исчезла последняя узкая артерия, связывающая их жилище с внешним миром. Они подождали еще немного и стали разбирать кирпичи, щебень, завалившие дорогу через лаз на поверхность.
В одиночку поднять большой камень или кирпич теперь не мог даже Иохим, и они оттаскивали камни вдвоем, иногда даже втроем, перекатывая их, двигаясь ползком. Они работали очень медленно, но непрерывно, засыпая там, где их настигал сон, и, очнувшись, сразу продолжали разбирать завал.
Они работали в полной темноте, молча, потому что говорить уже не могли, да в этом и не было необходимости: они понимали друг друга по ритму дыхания, малейшему движению, может быть, даже просто по едва мелькнувшей мысли.
Они не могли знать, что их ждет на поверхности: возможно, немцев прогнали, но могло быть и так, что немцы отбили атаку. Они, во всяком случае один из них, Иохим Цудрис, все время совершенно ясно представляли себе эти две возможности, но почти не думали о грозящей им опасности; они уходили из темноты, от смерти к свету, как мечтал когда-то Марек. Если смерть и там, на поверхности, — что поделаешь?
Уже высунув головы из отверстия лаза, они лежали несколько часов, не в силах пошевельнуться, пьяные от воздуха, потом медленно поднялись во весь рост, инстинктивно повернувшись лицом к солнцу, и стояли, зажмурив глаза от ослепительно яркого света, раскачиваемые неведомым ветром, изо всех сил держа за руки девочку.
1957
Рассказы о бобрах
На север
Толя Сорокин улегся на куче сена, положив под голову вещмешок. На противоположной стороне вагона в прямоугольном окошке темнели лохматые тучи; стало прохладно, и бобры наконец успокоились. Юра Вологдин устроился рядом с клетками, свернулся клубком и спит.
Вагон то и дело резко встряхивало. Один из бобров просыпался, с силой ударял плоским, безволосым хвостом по металлическому полу клетки. Другие немедля отзывались на сигнал тревоги. Вот и снова послышались глухие удары, звон алюминиевых кормушек, перекатывающихся от движений встревоженных зверей.
Не открывая глаз, Юра Вологдин натянул шинель. Из-под серого сукна виднеются только смолистый чуб и полоска загорелого лба.
Спросонок Юра спрашивает:
— Не спишь?
— Нет.
— Волнуешься?
Толя не отвечает.
— А чего… Пошумят и перестанут.
— Разве я о них…
Ответа Юрка не слышит — он опять заснул.
В вагоне пахнет зверем и еще вянущей листвой, рекой, лесом; это от ивняка, осины, крапивы, таволги — бобриного корма, нарубленного и накошенного накануне отъезда… Толя Сорокин думает обо