Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
— Увидишь. После войны…
— Не знаю.
— Увидишь, — повторила девочка и продолжала о своем: — Я часто так грелась ночами. Согреюсь — и опять в кладку. И сосны тоже грели. И я была благодарна им, всем вообще — коню, хозяину. Всем, кто не убивает.
Девочка заплакала. Только ее плач слышался в темноте. Все спали, даже слепой уснул над своей книгой.
— Коняка привыкла ко мне и ржала, когда я уходила, — звала, — снова заговорила девочка. — Мне все казалось: зайдут чужие, коняка моя заржет — она ведь не понимает, — посмотрит на схрон, и люди догадаются, где я спряталась. И…
Девочка замолкла на середине фразы, потом сказала:
— Но ведь у меня было колечко: там, под камушком, цианистый калий.
Она взмахнула рукой, и зеленый камушек, блеснув, очертил плавную дугу.
— Не надо об этом проклятом колечке, — попросил Курка.
— Хорошо, — сразу согласилась девочка. — Раз ночью почудилось, будто теплом веет — не от лошадки, а с улицы. Я подкралась к выходу, вынула засов и стала открывать ворота. Они скрипели целый век — тонко, страшно. Ворота приоткрылись, и я увидела звездочку. Высунула голову, на лицо брызнуло дождем, капли тяжелые, крупные. Я поняла — уже весна. Звездочка то проваливалась — как в трясину, — то взлетала.
Девочка замолкла, слышалось ее частое, усталое дыхание.
— Спишь? — тихо спросил Курка.
— Как-то раз я стояла под дождиком у ворот, долго, — продолжала девочка. — И лошадка моя забеспокоилась, заржала — позвала. Светало, и вдруг я увидела лес, как будто он рядом. И дорогу увидела. Подумала; пройдет по дороге злой человек — и все, я пропала. Стала закрывать ворота. Они скрипят, скрипят… Закрыла наконец ворота на засов, погладила лошадку и забралась в схрон.
Когда девочка замолкала, становились слышны сонные дыхания Шмуклика и тех, кто спал в соседней комнате.
— Перед сараем в огороде хозяин посадил коноплю. Она выросла — прямо лес, густой, темно-зеленый. Я и перебралась в коноплю, жила там все лето. Ползала среди стеблей осторожно, чтобы не повредить. Трогала их, ласкала, разговаривала с ними. А они тянулись и тянулись вверх. Проснешься ночью — они стоят, как стража, шелестят.
Из соседней комнаты снова раздался голос слепого;
— Нас тут — девять человек. А было шесть тысяч* Больше никто не вернется. Я знаю это, потому что с начала веков оттуда никто не возвращался. А нам надо жить, хотя это труднее, чем лежать в земле.
Послышался скрип ступеней и тяжелые шаги.
— Майор Гришин, младший лейтенант Курка, — окликнул с порога Старшинов.
Гришин поднялся и мимо спящего Шмуклика вышел на улицу вслед за Старшиновым.
Темнота начинала рассеиваться, перестрелка стала слышнее.
Семь дней отпуска
1
Идея этой командировки возникла у майора медицинской службы Гришина, и он вколачивал ее в меня все то время, пока я валялся в госпитале.
Приходя в палату, Гришин с однообразной хитрецой начинал воспоминания о Тверской-Ямской, — как выяснилось, в Москве мы жили на одной улице, — потом упрямо переводил разговор на Курку, но и о нем говорил чаще всего угнетающе однообразно: герой, снайпер, награжден медалями и орденами.
Как-то, не выдержав, я сказал:
— Какое мне до этого дело, до орденов, медалей, снайперского счета.
Гришин замолчал, не окончив фразы. Во взгляде его читалась почти болезненная неловкость за меня.
— Какое мне дело?! — раздраженно повторил я, чтобы раз и навсегда прекратить разговор. Тогда, после контузии, мне ни до чего не было дела, было все равно.
— Но он же мальчик! — после долгого молчания, с отчаянной необходимостью в чем-то меня убедить, сказал Гришин.
Я даже приподнялся на койке, хотя двигаться было больно. Я и сейчас помню, как он выговорил слово «мальчик», голос его. Этим словом он как бы сказал, что есть воинские подвиги, ордена и об этом вы, военные газетчики, писали и пишите. А есть еще мальчики, попавшие в страшные обстоятельства, и мы, взрослые, вечно перед ними ответственные.
Кроме того, он вложил в это слово и нечто свое, отчего оно прозвучало такой болью.
— У вас есть сын? — спросил я.
Не отвечая, он глядел в окно.
— Будет! — неуместно сказал я.
Помолчав, он сказал, так же тихо и обращаясь к самому себе:
— Было бы чудом хоть на несколько дней перенести мальчика из войны домой.
Слова «чудо» и «домой» в монотонной его речи прозвучали тоже по-особенному.
Я подумал, что у Гришина дома нет. Поэтому-то он так вспоминает о нашей Тверской-Ямской — эти дурацкие овощные склады, керосиновая лавочка, — а о своей квартире, своей семье — ни слова.
Он сказал:
— Вы, знаете ли, могли бы это сделать… — И еще: — Когда человеку представляется возможность совершить чудо, пренебрегать этим нельзя. Жизнь без чудес бессмысленна — как моя, например…
Больше он к этому разговору не возвращался, да и заходил теперь только при врачебных обходах, но мысли о «чуде» не оставил и выписал меня недели за полторы до срока, еще в гипсе, явно не без умысла.
— Что будете делать? — спросил он, прощаясь.
— На передовую… Жуков не любит, когда наш брат застаивается.
— Не любит? — Гришин усмехнулся. — Пройдитесь по комнате. Вот так, из угла в угол. Быстрее!
Ходить было трудно. С непривычки сердце начинало колотиться, хотелось вздохнуть поглубже, но гипсовая повязка сжимала грудь,
— Не любит, чтобы застаивались? — повторил Гришин мои слова и уже по-другому, успокоительно: — Дней через десять снимем повязку, все наладится.
Почему-то я подумал, что Гришин болен, и больше душевно, чем физически: что-то точит и точит его. Подумал, что он несчастливый человек — скучный. Вероятно, жена бросила его… красивая, молодая. Он ведь верно, что скучный…
Может быть, я шевелил губами, мысленно произнося эти слова, во всяком случае, он понял меня и сказал:
— Да, знаете ли… ушла… И вместе с сыном…
— Когда?
— Перед войной… Она давно решила, но все боролась с собой… Она, знаете ли, жалостливая…
По лицу его прошла гримаса, будто он с трудом сдерживает слезы.
— И материальчик получится интересный, — обычным своим монотонным голосом сказал он. — «Герой — дома!» А?
— После войны.
— «После войны» у него не будет, — сказал Гришин.
— Почем вы знаете?!
Он пожал плечами и направился к двери. Остановился и сказал еще:
— Подумайте!
Из редакции за мной прислали машину.
Дышать приходилось открытым ртом. Все время было унизительное чувство, будто задыхаешься.
— Сядете на правку! — сказал редактор полковник Жуков, окинув меня быстрым взглядом.
Правку я ненавидел. И поэтому, и потому еще, что вдруг перед глазами всплыло лицо Гришина