Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
Он шел из последних сил, впрочем, и последние силы давно кончились. Изредка он окликал Курку; голос в темноте звучал хрипло и незнакомо. Курка отзывался то справа, то слева, то впереди, то сзади, и от этого Гришину казалось, что он бредет по кругу.
Иногда он закрывал глаза, как бы засыпал. То есть не совсем засыпал, потому что продолжал слышать происходящее, но одновременно видел сны — длинные, запутанные. Было удивительно, что такие длинные сны вмещаются в считанные мгновения.
Сны сразу забывались, помнилось только, что в каждом из них была река, которую надо переплыть.
И что-то тяжелое, может быть болезнь. Будто эта болезнь притаилась в клеточках тела и теперь от непосильной усталости вновь оживает.
Холмы круто нависали над головой, церкви напоминали черные крепости.
Гришин подумал, что, вероятно, граница рейха, проклятого богом и людьми, уже давно перейдена, а он даже не увидел — какая она, эта граница, к которой несет его три года. Под Москвой не знал, когда она была за тысячи километров, и сейчас не знает, когда она рядом.
— Вася! — крикнул он. — Даешь границу к чертовой матери!
— …ешь границу, — отозвался из тумана голос Курки.
«Да чего мы в ней не видели, в этой границе? — думал Гришин. — Так — столбик, речушка…»
И все-таки странно, что самое главное счастье всегда далеко впереди или далеко позади. А вот чтобы подержать в руке главное счастье — этого не бывает.
Ему захотелось припомнить самый счастливый час жизни, но так и не вспомнилось ничего.
В темноте опять надвинулся полусон: ему показалось, что кого-то хоронят, он несет неимоверно тяжелый гроб и не может больше.
И опустить гроб на землю — нельзя.
Уже наяву подумалось, что и земля до ужаса устала нести на себе людей, шагающих к собственным могилам с заботливо припасенными саперными лопатками, чтобы вырыть эти могилы, — шагающих час за часом, год за годом со снарядами, минами, гранатами, всем техническим оборудованием смерти за плечами.
Чуть светало. От набухших влагой полей поднимался густой пар.
Гришину пришло в голову, что по сравнению с тем, что скоро наступит, к чему они шаг за шагом приближаются, это самое счастливое время. Ни одного самолета над головой, ни выстрела, ни звука, кроме натужного дыхания тысяч людей и хлюпанья вязкой земли.
Он только представил себе сумасшедшую неразбериху; поток раненых, необорудованное помещение и горстку врачей, сестер и санитаров, которые сейчас рассеяны по полю, запахи крови, йода, карболки, крики, глаза умирающих, нечеловеческую усталость. Только представил себе все это и тут же замахал головой, отгоняя то, отчего загодя начинало тошнить и сводило мышцы рук.
Он прикрыл веки, смутно надеясь, что вернутся хотя бы те тягучие, томительные, но тихие сны с ледяной рекой и болезнью.
Сны не возвращались. Вместо них припомнилась сама эта болезнь, пережитая в детстве. Вспомнилась гражданская война, местечко, только что разграбленное одной бандой и покорно ожидающее следующую.
А он лежит в жару и не может пошевелиться. Бредит.
Вокруг в душной темноте сменяются встревоженные лица: мать, отец, брат, дядя, бабушка.
Гришин почувствовал такое одиночество, какого не испытывал никогда прежде.
— Курка-аа! Живо-о-ой! — крикнул он в темноту.
Казалось, что, если Курка не откликнется, — это будет как смерть. Смерть ведь и есть полное одиночество.
Курка не ответил. Отовсюду слышалось хлюпанье сапог, вытягиваемых из грязи.
И вдруг в один миг, — это так показалось, что в один миг, — все изменилось. Шаги стали отчетливыми, почти звонкими. Он не сразу сообразил, что теперь они на самом деле миновали границу рейха и вступили на одну из немецких военных автострад, протянутых к нашей стране. Понял, что окончилась та, трехлетняя часть войны и начался последний переход.
За спиной поднялся краешек солнца, и вперед, на запад, сквозь туман легли длинные тени, размытые туманом. Гришин еще раз позвал Курку, но тот не отозвался, исчез, как и тысячи других, с кем на жизнь и на смерть война связывала его, чтобы сразу же разлучить. Впереди, в красноватом свете, виднелись холмы и церкви города. А там Тарнополь, еще сотня километров — и Польша, а еще дальше, но уже достижимо, немецкая земля, откуда выполз весь этот ужас.
Вдруг ему показалось, что все то, что было в жизни, — было, но не должно, не смело быть, — потонуло в этом последнем грязевом море.
Очень близко послышались редкие, потом все более частые выстрелы. Гришин ускорил шаги. Надо было торопиться, разворачивать госпиталь. Он бежал, и мешок с медикаментами бился о спину.
Кольцо
Операционная разместилась в тесном, низком зальце с заложенными кирпичом сводчатыми окнами. Более удобного помещения в этом полуразрушенном Бернардинском монастыре не отыскалось. Тут стояли — тесно, почти вплотную — два дощатых стола, прикрытых клеенкой, с которой стекала кровь. Работая, Гришин то и дело сталкивался спиной с другим хирургом, Шмукликом, здешним жителем, добровольно пришедшим, чтобы помочь немногим госпитальным врачам. Каждый раз при таких столкновениях они оба вежливо извинялись, хотя работа была изнуряюще трудная и нервы взвинчены до предела.
Звуки боя почти не доносились — и из-за того, что стены монастыря были очень толсты, и оттого, главное, что сражение откатилось на запад, к Черняховцам.
Работать приходилось при свете свечей, горевших в старинной люстре. Иногда расплавленный воск капал на руку и обжигал даже через перчатку. Гришин сквозь зубы чертыхался.
На операционное поле ложились серые тени, и Гришину то казалось, что он слепнет, то — что пролетают гигантские ночные бабочки, он едва удерживался, чтобы не отмахнуться от них. Пахло горящим воском, йодоформом и еще — сыростью, тлением.
Шмуклик снова задел Гришина рукой и вежливо извинился тихим, сдержанным голосом.
— Да прекратите свое бормотанье! — крикнул Гришин и сразу пожалел. Вдруг он понял, что этим — сыростью, землей, даже тлением — пахнет именно от Шмуклика.
Раненный в грудь танкист, которого оперировал Гришин, бредил.
Поток раненых ненадолго иссяк, и Гришин сел на скамеечку под распятием, рядом с Шмукликом. Тот раскачивался и что-то бормотал.
— Молитесь? — спросил Гришин.
— Вспоминаю… — ответил Шмуклик. — Мне теперь только и осталось вспоминать.
— Что вспоминать? Сидели в яме, в темноте…
— Нет… нет… вы ничего не понимаете, — несмотря на свойственную ему вежливую сдержанность, горячо перебил Шмуклик.
— И как вы можете сразу после этого работать? — продолжал Гришин, сердясь