Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
— Трехногая? — переспросил Карвялис.
— Вчера утром след видели, — продолжала она. — Скажи ты, ведь пять лет, как изувечили… Метель, флажки замело, они и ушли — волк крупный, матерый, она и волчонок «прибылой». Наутро подкараулили. Волк из кустарников выглянул первым, его уложили с одного выстрела. А она с волчонком повернула мелколесьем. Волчонка достали; а ей в ногу всадили заряд, ушла. На другой год трехногая снова заявилась: волк, она и волчонок. И опять самца уложили, шел впереди, дорогу разнюхивал, и детеныша.
А эта в кустарники — и сгинула.
Катре рассказывала тихим ровным голосом, по-прежнему глядя в пустоту.
— А сейчас? Одна пришла? — спросил Карвялис.
— И сейчас так: самец, по следу видать — крупный, она и волчонок. — Катре взглянула на Карвялиса, наклонилась к нему и продолжала по-другому, прерывающимся шепотом: — Может, это и не волчица вовсе, а оборотень. Заворожит, закружит и уведет в лес. Я знаю… Мне мама рассказывала и бабушка… Когда видишь оборотня, сердце говорит: он не отсюда. Понимаешь — не отсюда…
Катре шагнула к нему. Она стояла рядом и гладила горячей шершавой ладонью его волосы, потный лоб. Голос ее становился все тише.
Она говорила почти шепотом, но шепот этот казался пронзительным, звенел в ушах, как верещанье кузнечиков. Она наклонилась к нему, гладила его, стирала с его лба испарину сухой горячей ладонью и смотрела в лицо. Потом глаза ее прикрылись веками — она как бы засыпала, но почти неслышно продолжала шептать что-то.
От верещащего шепота и от самогона, от прикосновений руки — сухой, обжигающей — его словно сковало. Стараясь сбросить оцепенение, он облизнул пересохшие губы и спросил:
— А ты, часом, не оборотень?..
Он старался глядеть не в глаза ей, а ниже — на шею, на грудь, туго натягивающую полотняное с красной вышивкой платье, зная, что стоит притянуть Катре к себе, и она все забудет, неприятное, жутковатое даже, что спрятано в ее шепоте, исчезнет.
— Я? — переспросила она, не открывая глаз. — Я-то отсюда.
Она гладила его по лбу, по волосам и быстро шептала, уже по-литовски, так, что он многого не понимал, захлебываясь, со слезами в голосе.
Карвялис отстранился и налил себе еще.
— Не надо… — попросила она.
— Жалко?!
Он выпил. На секунду ему стало весело, легко, но только на секунду. Он поднялся, обнял ее, сразу затем опустил руки, сел и, положив голову на ладони, заснул.
Когда он очнулся, Катре стояла так близко, что он чувствовал ее тепло, и смотрела на него. Может быть, от ее взгляда он и проснулся.
Сквозь ставни перекрещивающимися полосами падал белесый свет на нее, на пол, на стол с грязной посудой и застывшими в жиру кусками мяса.
Лицо у Катре было бледное, с морщинками и синяками под глазами.
— Утро? — спросил он и поднялся, чтобы уйти от ее тянущего, немигающего взгляда.
— Утро… — Катре поправила перед зеркалом косу, провела пальцами по лицу, разглаживая морщинки у глаз, и сказала еще: — Или я старая?..
— Сегодня отчаливаю, — перебил он.
— Уезжаешь? К ней?.. К ней-то ты не уедешь, — уже из-за перегородки отозвалась Катре. Голос ее звучал почти спокойно.
Через минуту она снова показалась, уже не в нарядном своем платье с красной вышивкой, а в затрапезном, из темного ситчика, повязанная черным платком, в старых кирзовых сапогах, с подойником в руке.
Поглядела, как он укладывает чемодан, распахнула дверь и скрылась за порогом. С улицы в чадный и спертый воздух комнаты хлынули запахи утреннего морозца.
Бросая Голубке кость, Карвялис заглянул в конуру и при утреннем свете увидел, что там вовсе не щенки, а лисята. Верно, где-то близко была нора лисы, которую Катре уложила. Собака разнюхала нору и перетащила к себе осиротевших зверят.
— Не наглядишься, — сказала Катре. — Ты бы за нее посватался. Может, пойдет, — сам видный, и она под стать, и детишки готовые: стараться не надо. Ты, видать, не охотник стараться.
Собака жадно ела. Лисята припали к ее соскам.
Катре задела Карвялиса юбкой, остановилась и сказала еще:
— Скорей сватайся, а то я ее живо налажу. И ублюдков, чтобы кур не передушили…
Карвялис поднял глаза.
— Смотришь, — сказала Катре, упершись руками в бока. — Ничего. Я-то ее лучше.
Надо было уходить. Он свистнул Голубку и пошел к воротам. Собака приподнялась было, но снова принялась облизывать лисят.
— Дура, — сказал он. — Приемышей она твоих утопит, слышала ведь. И тебя выгонит.
Собака подняла морду и смотрела на него виновато, будто говорила, что понимает его, но сделать ничего не в силах.
В лесу его окутала тень. Он шел понурившись, глядя в землю, и вспоминал, как в детстве отец нес его и пел. А когда хутор скрылся за стволами деревьев, поставил его на ноги. И он увидел, что холщовые штаны на отце порваны в клочья, намокли от крови, ноги покусаны хуторскими собаками, вой которых настигал и в лесу.
Карвялис вспомнил эти кровавые лохмотья. И то, как отец закатал их, оторвал две полосы от подола рубахи, и морщась от боли забинтовал себе ноги. Как улыбнулся, снова взял его на руки и пошел: теперь уж молча, прихрамывая, пошел лесом, а после берегом.
Справа от дорожки послышался треск сучьев, и, не глядя в ту сторону, по каким-то самому ему непонятным приметам, он понял, что его обгоняет, бежит без дороги Катре.
Треск сучьев заглох, снова стало тихо. Он по-прежнему шел медленно, и на полянках, где сквозь ветви пробивались солнечные лучи, останавливался — грелся на солнышке, думал.
Думал он о том, что там, в Чугуногорске, у него не было ни прошлого — детства, ни будущего — мечты, плана. Жил как живется. И жил спокойно, «как все» — вспомнились ему слова Катре.
Да нет — разве все живут так?
Тут появилось и прошлое и будущее. Одновременно, рядом.
Прошлое осталось, а будущее снова скрылось; так весной вода выплеснет из-подо льда и уйдет в трещины.
Он дошел до орнитологической станции и по чугунной лестнице поднялся на башню.
У дверей на площадке он услышал голос Катре.
— Йис мано![4] — выкрикивала Катре. — Йис мано! Ты его не тронь. Он со мной спит. Понимаешь, спит! Спит!
Карвялис не открыл дверь и не вмешался, ждал, прислонившись спиной к сырой стене.
Не вмешался, может быть, потому, что думал: пусть Лида сама разберется. И думал: убедить ее ни в чем нельзя, Лида должна сама или поверить, или не поверить.
— Йис мано!