Манная каша на троих - Лина Городецкая
Много лет он пытался представить отца с той его семьей. Как тот любил свою жену Маню, как смеялась Райка, когда папа подбрасывал ее вверх, к потолку, как они с Маней вместе выбирали имя для Юрочки и не спали по ночам, когда у него болел животик. Как складывала Маня вещи для детей в дорогу, чтобы не замерзли. И как ушла с ними и свекровью в Бабий Яр такой же, как нынче, золотой осенью. И отец, его сильный отец-фронтовик, был далеко от них. Позже Дима узнал, что остались в Киеве Маня с детьми из-за бабушки Баси, уверенной, что им незачем бросать дом и становиться, как она говорила, безадресными беженцами. Так все получили один адрес в братской безымянной могиле Сырецкого парка.
* * *
На следующий день отпуска он поехал на кладбище. Увядшие венки по-прежнему лежали на могиле матери. Венок из хостела, где она жила до болезни, венок от высокого руководства его фирмы, которое всегда поступало «по этикету» и даже не поскупилось на соболезнования в центральной газете, венок от Диты. Конечно, от нее одной. Его двоюродная сестра Женя в этом «цветочном послании» никак не участвовала.
Рабочие еще не начали устанавливать надгробие, и земля была черной и сырой после ночного дождя. И совершенно безответной. А ему хотелось так о многом спросить…
Мама… Как мне хочется увидеть твои руки и вновь услышать их прикосновение к клавишам. Когда-то мне так надоедали твои гаммы, что я затыкал уши ватой. Прости… Знаешь, Инна, несомненно, захочет продать наше пианино. Скажет, что для моих редких музицирований хватит и маленького органа. Наверное, она права. Мама… Твои слова – что это было? Подвиг или предательство? Если откровение, то слишком позднее… Да, я хотел знать о тебе, о твоем номере на руке, из-за которого ты никогда, даже летом, не обнажала запястья, чтобы не услышать лишних вопросов, не увидеть в глазах жалости. В этом вся ты… Самодостаточная и одинокая даже в семье. Но оставить меня без ответа… Это неправильно и жестоко. Не этого я хотел. Полвека ты молчала, чтобы оставить меня с безответными вопросительными знаками. Лучше бы ты никогда не говорила мне этого.
Невысокий мужчина прошел мимо Давида к соседней могиле и, вчитавшись в имя на дощечке «Бронислава Бергман», негромко прокомментировал: «Какая-то пани». Давид вспомнил, как киевская соседка однажды назвала маму «пани Броня», намекая, наверное, на ее замкнутость и недоступный вид. Мама тогда поморщилась и сказала: «Ваше высокопарное обращение как-то не соответствует нынешним реалиям», чем окончательно озадачила соседку. Помнит ли Давид ее смех? Пожалуй, он ни разу его не слышал, как и не видел бурных проявлений радости. Самая развеселая комедия вызывала у нее лишь легкую, чуть ироничную улыбку. И все же он был счастлив с ней рядом и прекрасно понимал отца, который говорил, что Броня вернула в его жизнь звезды.
Знал ли отец мамину тайну? И если знал, то
неужели она никогда не мешала их отношениям? Это были странные отношения… Отец называл маму деткой почти до своей смерти, а она его – Мишаней. Потому что Мишенькой его называла та жена, Маня. И мама уговорила отца не ездить в Бабий Яр в день коллективного выезда народа, 29 сентября, и не пить в этот день водку. А пойти к Мане и детям весной, в день их свадьбы, в конце мая. «И сирень тогда, Мишаня, цветет, и словно жизнь возвращается. И выпей за их память вина, а не водки. Так будет по-человечески». Странно и необъяснимо, что его высокий и мощный отец, старше матери на целых одиннадцать лет, беспрекословно ее слушался. И маленький Димка привык считаться с ее мнением.
А сегодня взрослый и уже немолодой Давид стучится в ее могилу и не находит ответа. Ну не предательство ли это с ее стороны?..
Пришли рабочие, принесли инструменты для кладки памятника. Вспугнули тишину звуком лопат и веселым смехом. Затем уважительно взглянули на Давида и притихли. Поняли, что человеку не до веселья. Первым делом они отбросили в сторону венки, которые напомнили Давиду не понадобившиеся спасательные круги. Венок Диты осыпа́лся засохшими полевыми ромашками. Только она могла знать, что мама любила ромашки больше других цветов. Только она…
* * *
Дорога в Иудее вела между молчаливыми камнями, сплетенными с землей зеленой вязью травы. В открытое окно автомобиля лился далекий и протяжный голос муэдзина, собирающий жителей на дневную молитву. В районе Иерусалима Давид взял тремписта – высокого мальчишку, солдата, напомнившего ему Максима. Мальчик добирался в Эфрат. В машине он задремал, обнявшись со своим автоматом «Галиль» и зябко поеживаясь от свежего сухого ветра Иудеи. Перед поворотом на Бейтар-Илит солдатик вышел, чтобы поймать следующую попутку, игнорируя строгие армейские указания. Он спешил на день рождения друга, а увольнительная была короткой. Давид только вздохнул.
Перед городским шлагбаумом Бейтар-Илита Давид надел заранее приготовленную кипу. Так всегда просила его Дита. Чтобы не быть белой вороной, говорила она. Но в своей шелковой кипе с зеленым орнаментом, сохранившейся после бар-мицвы Максима, он никак не вписывался в местное черно-белое мужское население. Поэтому, быстро купив в маленьком продуктовом магазинчике слоеное печенье со сложной печатью кашрута, Давид поехал по центральной улице Рабби Акива к своей тете Эдит.
Прошло почти двадцать лет с того дня, когда Дита провожала их в Израиль. Плакала, обнимая маму. Мама трогательно гладила ее по голове. Женька с мужем, оба румяные с мороза, в джинсах и ярких куртках-пуховиках, влетели в последнюю минуту в здание аэропорта. Женька крепко прижалась к Диме и прошептала: «Но пасаран!» Когда-то, в их тимуровском детстве, эта испанская фраза служила тайным девизом их дружбы. Женя была младше Димы на девять месяцев, и они чувствовали себя почти близнецами. Дима даже когда-то грозился матери, что вырастет и женится на Женьке, ни на ком другом.
Тогда, двадцать лет назад, их выезд задержал Женин муж Борис, работавший на закрытом