Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
…В студии Завадского, когда я туда попал первый раз, чуть наискосок, в первом ряду, сидел красивый высокий человек с чудесно вылепленной небольшой и гордой головой.
На него нельзя было не обратить пристального внимания.
И вдруг я вспомнил — да это же мхатовский граф Альмавива!
На спектакль «Безумный день, или Женитьба Фигаро» в Художественный, где Завадский играл Альмавиву, я пошел со своей матерью.
Только во второй или третий и последний раз во взрослой жизни мы тогда были с ней вдвоем в театре.
Я был очень взволнован и по дороге все время читал матери Блока — «Двенадцать», «Скифы», лирику. Она слушала рассеянно, полуулыбаясь, погруженная в свои мысли. Почему-то мне важно было прочесть ей все, что я знал, до последней строки, и иногда я читал почти скороговоркой. В фойе я еще дочитывал, глотая окончания строк, когда мать подняла на меня озабоченные глаза и сказала:
— Надо тебе купить рубашку.
В семье существовала традиция, что я донашивал вещи после старшего брата. А я из недомерка вымахнулся в нелепого верзилу. На мне была красная братнина рубаха с рукавами до локтя, «палаческая», как называли ее мы с братом. Из рукавов с аляповатой вышивкой по краю высовывались руки, покрасневшие на холоде, как лапы гуся.
— Я и не знала, что ты так любишь стихи, — мягко сказала мать.
После спектакля она заторопилась к выходу, но мне страшно хотелось остаться еще. И она на этот раз уступила, хотя была человеком властным.
Сцена Художественного театра, превращенная по эскизам Головина в сад, переполненный цветами, огнями, шелестом листвы, молодостью, любовью, игрой, лукавством, — словом, жизнью, — вращалась, и из темноты выплывали новые аллеи, беседки, цветочные арки, все более яркие и удивительные.
Было трудно представить себе, что художник, создавший все это, — и в это самое время, — обреченно борется со смертью.
Навстречу Станиславскому, из партера поднявшемуся на сцену, шел Альмавива, вначале «в роли», расслабленной походкой, чуть пританцовывая, а после робко и серьезно, уже не ощущая ничего, кроме присутствия Учителя, и не решаясь поднять глаза.
Станиславский расцеловал его.
Потом Станиславский обернулся к залу и, склонив седую голову перед судьбой, сказал о смертельной болезни Головина и попросил разрешения послать художнику «от всех, кто здесь», благодарственную телеграмму.
…В студии Завадский был Учителем, и он был другим.
Прозвучала последняя реплика студийной пьесы, и Марецкая, игравшая беспризорника, с неудержимой силой вскочила на суфлерскую будку, метнулась в зрительный зал и остановилась перед Завадским как вкопанная. Глаза ее так напряженно и отчаянно сверкали, что на секунду показалось, будто это единственный источник света.
Постепенно напряжение спало, публика зааплодировала, зажглось электричество, и все стало проще.
Через несколько лет театр Завадского временно перебрался в Ростов-на-Дону, где я тогда работал. На одной. из премьер директор театра познакомил меня с Завадским и Марецкой и усадил на почетное место между их креслами.
Марецкая уже совсем не походила на худенького беспризорника, до последней косточки пронзенного детской неистребимой обреченностью театру, а было в ней нечто королевственное и лукавое.
Уже наступила южная сырая и ветреная зима; в неуютном огромном зале только что отстроенного театра тоже властвовали сырость и холод. В руках у Марецкой была большая коробка с шоколадными конфетами, редкость по тем голодноватым временам. Она протянула конфеты мне, я от смущения сказал дурацкую фразу, кажется: «Спасибо, я не голоден!» — и еще отрицательно замотал головой. Как я понимаю теперь, она тут же с увлечением и талантом начала разыгрывать этюд, где мне отводилась роль не то застенчивого простака, не то жеманного дурака.
Я без сопротивления тонул.
Во время действия Марецкая вдруг почти швырнула коробку с конфетами ко мне на колени — как на стул или на другой неодушевленный предмет — и устремила сердитый взгляд на Завадского: что-то ей не понравилось в игре артистов. Я физически почувствовал стремительный ледяной холод этого взгляда и, может быть, даже чуть отклонился от него, вжимаясь в спинку кресла. Задев меня взглядом и с усилием припомнив неуместный факт моего существования, она внятно прошептала:
«Тут ужасная акустика!.. Поэтому бедняжка, — взгляд на сцену, — так беспощадно вопит».
В какой-то момент каждого потрясает открытие, что цыпленок уже заключает в себе все яйца, которые курица снесет в жизни, а девочка — все поступки женщины, безумные и непостижимые. Неужели, взглянув позорче в глаза Марецкой-беспризорника, можно было в «той девочке» увидеть Марецкую нынешнюю?
В антракте она вернулась было к «этюду с простаком», но ей сразу надоело это, она подняла глаза и с таким проницательным, разрывающим сердце и неожиданным теплом спросила:
«У вас несчастье? Да?» — что я с трудом сдержал слезы.
По дороге из театра в гостиницу, временное мое обиталище, я все не мог решить: что это? Гениально сыгранная доброта? Или просто — добрый человек?
…Чуть изгибаясь, Садовая поднимается и уходит к невидимой отсюда площади Маяковского.
Когда-то по Садовому кольцу тянулись бульвары. И кроме общих деревьев, старых и прекрасных, общих скамеек, общей тени были садочки у домов. Легко было перемахнуть через ограду и обрести свое собственное, а не общее, одиночество.
В весенние и летние ночи Садовое кольцо окутывали древесные тени и доверительные тайные шепоты: они не всегда были слышны, но чувствовались всегда.
Этот шепот глох в деловитой каменной и торговой Садово-Каретной, но вновь возрождался и полностью овладевал площадью Маяковского. Она называлась тогда Триумфальной, и посреди нее, где сейчас асфальт и памятник, был замечательный сквер.
Это была площадь влюбленных — мятущихся, несчастных и счастливых. Но, кроме того, это еще была и площадь театров, третья тогдашняя театральная столица Москвы — после Театральной площади и Сретенки. Подсчитано, что на Триумфальной площади в разные времена было — возникало и угасло — семьдесят пять театров!
Одно время в здании, где сейчас «Современник», размещались ресторан «Альказар» и две микростудии.
Театры уходили в небытие как бы не совсем, а оставляя невидимые зародыши до благоприятных времен.
Одно время в здании, близ которого построен нынешний Театр сатиры, было казино, и в нэповские годы некто очень проигравшийся застрелился на его ступенях.
И тут был Первый революционный театр РСФСР, где