Катехон - Сухбат Афлатуни
Он легонько побарабанил пальцами. Нет, он не мог никому помешать: в «бочке» он был один. Тык-тык, тык-тык. Даже библиотекарша куда-то вышла: на обед, в туалет, тык-тык, просто постоять на солнце.
Фукуяма – японец, подумал он. Хоть и американский. «Ну и что?» – спросили барабанящие пальцы. (Пальцы иногда могут задавать вопросы, надо только услышать.) «Ну и что, ну и что, ну и что?» – постукивали пальцы.
Японец, повторил он. Японская культура внеисторична. Истории в ней нет, одно призрачное буддийское кружение…
Пальцы задумались.
История возникает там, где возникает экспансия. (Он глядел на фаланги пальцев, покрытые волосками.) Тогда народ, по Гегелю, становится всемирно-историческим.
Японцы успели побыть всемирно-историческим народом совсем недолго. С середины 1870-х до середины 1940-х. Чтобы накопить энергию для этого, потребовалось два с половиной века изоляции, сидения в «консервной банке». Какая история может быть внутри консервной банки?
В середине девятнадцатого столетия эта банка с хрустом открылась.
Тогда распахнулось сразу несколько «банок». Еще три, кроме Японии. «Какие-какие-какие?» – вопросительно простучали пальцы.
Россия: отмена крепостного права в 1861 году. Крестьянские массы, до этого закупоренные в своих деревнях, пришли в движение и выплеснулись в историю.
Двумя годами раньше вскрылась «консервная банка» черты оседлости. Не так радикально; консервный нож, поскрежетав, остановился где-то посередине, но… Какой-то части разрешили селиться за пределами этой фатальной черты. И – новый выплеск масс в историю.
А Германия? В те годы объединилась… Еще один скрежет, еще один вскрытый мирок – уютный душный мирок немецких городов.
Гегелю казалось, что всемирная история завершилась на его глазах, что Германия погружается в прозрачный постисторический сон. Так оно в каком-то смысле и было. После наполеоновской встряски Германия, всё еще раскрошенная на королевства и княжества, снова замкнулась. Натянула на голову одеяло, скривилась в зевке и закрыла глаза. Но Гегель не учел роль вулканов. Вулканов истории. Или истории вулканов.
Впрочем, и немцы, и русские, и евреи уже действовали на всемирно-исторической сцене, под свет… нет, тогда еще не софитов и не люминесцентных ламп, а газовых фонарей. Пусть не в полной мере, не так прекрасно и жутко, как это произойдет в следующем, двадцатом столетии. Но японцы… Нет, одно неполное столетие – слишком короткий срок, чтобы научиться быть всемирно-историческим народом. Слишком быстрая смена декораций. От «черных пароходов» адмирала Перри, чьи бушприты сыграли роль консервного ножа для Японии, до «черного линкора» генерала Макартура, на котором была подписана ее капитуляция.
Макартур, кстати, приходился дальним родственником Перри.
А может, дело не в «японстве»? Может, Фукуяма просто… прав? И в мире не осталось больше «консервных банок» с накопленной в них энергией?
Простучав пальцами и дернув ногой, он стал читать дальше.
«В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала».
Подчеркнуть «ни философии». Шарит, не глядя, ладонью в поисках карандаша. Нет. Журнал библиотечный, чиркать нельзя. Ладонь останавливается.
Он не хотел становиться «музейным философом».
Есть, впрочем, еще огромная консервная банка под названием «СССР». Которая как раз сейчас с шумом открывалась.
Сверху зашуршало.
По асбестовым плиткам тихо текла вода. Там же, где желтели следы прежнего потопа. Ритмично закапало на пол. Вернулась библиотекарша, внеся с собой запах столовой. Подставила ведро и объявила, что библиотека закрыта. Он попросил еще минут пять.
«Хорошо, схожу пока за уборщицей, – сказала библиотекарша. – Я, что ли, должна эти ведра выносить?»
Он долистал журнал, постоял над ведром, наблюдая, как оно тихо наполняется. Вспомнил другое ведро среди книг, в книжном магазине… в том, медленно кружась, плавала тряпка… Еще раз поглядев на ведро и на оставленный журнал, он вышел.
Через год на факультете побывала делегация американских философов (см. «Маленький трактат о деньгах»). Профессор, с которым он познакомился, прислал ему книгу Фукуямы. «Конец истории и последний человек», на английском. Книга пришла на его самаркандский адрес, всполошив родителей («тебе… посылка… из Америки…»). Это было начало девяносто третьего года. Она ждала его в коридоре, нераспакованная, в марках и штемпелях; привет из иной галактики.
Он раздел книгу и стал читать.
Фукуяма оказался прав; на тот момент точно. История закончилась. Советская «банка» раскрылась, но выплеснутый из нее народ устремился не в историю, а прочь из нее. В уютную жизнь без больших идей, без больших мыслей и больших личностей; без всего большого, громоздкого и неудобного. Союз развалился, он был слишком большим для самого себя, слишком великим. Чтобы удерживать эту груду, это распростертое вдоль самого себя небытие, требовался равный по мощи небытийный импульс времени. Но время было уже израсходовано, сожжено; оно старело вместе с последними поколениями тех, в ком еще горел зеленоватый огонь истории. Время уставало вместе с ними; страдало одышкой, поднимаясь на пятый этаж, совало под язык сладковато-жгучий нитроглицерин. Оно умирало в транспорте; оно мучилось язвенной болью и с тупым остервенением глядело до глубокой ночи в телевизор… Оно… Впрочем, неважно: его, времени, уже почти не было. Новые поколения рождались без этого зеленоватого огонька в мозгу. Они просто хотели жить красивой биологической жизнью. Без истории.
В тот же год – переходим к главному – он и посмотрел этот фильм. «День сурка», с песенкой «I Got You Babe» и ее веселыми триолями на гобое. И понял, что это про него. Про него и про всех. Причина, по которой герой Билла Мюррея каждое утро просыпался под эту самую песенку-сигнал, издаваемый будильником, в один и тот же предыдущий день 2 февраля, в фильме не называлась. Это не требовалось. Если закончилась история, должно закончиться и время. Книга Фукуямы вышла в 92-м, фильм снят в 93-м. Всё логично; даже пальцы не барабанили и не задавали глупых вопросов.
И на японство и буддизм уже не свалишь; сценарий писали два американских еврея, Рубин и Рамис. Или это тоже врожденная тоска, ностальгия по местечку, сонному городку где-то в черте оседлости, с лужами, гусями и старой синагогой? Где каждый день послушно копирует предыдущий, каждый день – день сурка; говорят же: «спит как сурок»… Тоска по этому мирку-сурку, из которого были выплеснуты историей их, этих двух сценаристов, предки; кстати, Рамис был и режиссером… Тоска по этому мирку и легкий ужас перед ним. «I