Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Интересны были старые портреты, так как они не могли прочесть надписей, по-латински и вязью, на них. Интересен был калейдоскоп, который они нашли в пустой комнатке. Калейдоскоп лежал в шкатулке, вместе с разноцветными стеклышками. Дети сели на диван и начали сквозь эти стеклышки смотреть в окно, на деревья и облака.
Стены комнаты были белыми. За окнами садилось солнце, и стены постепенно наливались розовым светом, таким вечерним и отчужденным, что не хотелось двигаться с места.
Они посмотрели сквозь синее стеклышко — и мир за окном стал синим и неживым.
— Я не хочу такой земли, — молвила она.
— Я тоже. На тебе желтое стекло.
Желтое было веселым и радостным. Мир лежал перед Майкой желтенький, как молодой цыпленок, и такой легковесный, что стало приятно, и она засмеялась.
А потом попалось красное стеклышко. Устрашающее багровое небо, тяжелые кровавые облака, такие неумолимые, медленные ужасающие. И кровавый снег, в котором мертво стоят совсем черные деревья.
— Страшно, — испугалась она. — Возьми поскорее.
Они сидели молча, оглушенные страшным зрелищем. Майка была такой угнетенной... Алесь сам не знал, как это у него вышло. Но он обнял ее совсем невесомыми руками и неумело — мешал нос — поцеловал в неподвижный ротик.
На минуту она разозлилась, но потом лишь сошла с дивана в села на маленький стульчик возле стены.
Она сидела молчаливая и такая тонехонькая в своем сиреневом платье, что ему стало жаль ее.
Но он не знал, как выпросить прощение. Он просто смотрел на нее большими умоляющими глазами. А Майка даже век не подняла на него.
Тогда он отвел глаза на стену и заметил удивительное. Заходящее солнце лежало на стене комнаты. И там же, на стене, Алесь увидел чернолицую Майку с фиолетовыми волосами и в платье оранжево-багряного цвета. Черную-черную Майку с фиолетовыми сияющими волосами.
— Майка, — крикнул он таким голосом, что испугал ее. — Майка, смотри на меня. Долго-долго смотри.
Недоумевающая, она все-таки подчинилась.
Закат лежал на стене комнаты. Она смотрела на мальчика, на его зеленую куртку, видела его умоляющие и испуганные глаза и понимала, что напрасно обиделась на него.
— А сейчас смотри на стену.
Она отвела глаза и увидела черную тень Алеся, одетую в пурпур.
— Ты, — произнесла Майка, — ты... совсем черный, ты сливаешься с тенью, тебя не видно. Лишь одежда багровая... плавает.
— А ты в оранжево-багровой... Твои волосы лиловые.
Они повторяли и повторяли опыт, испуганные до глубины души.
...Черный мальчик в пурпуре. Майка недаром читала романы.
— Как... голову тебе отрубили, — ужаснулась она. — Как... призрак багрового человечка.
Он пристально смотрел на нее. И тогда она испугалась.
— Ой, я что-то не то сказала. Прости меня, Алесь.
Поднявшись с места, она быстренько подошла к дивану, склонилась над Алесем и, обняв его за шею, сама, невесомо и чисто, поцеловала его в красивый рот.
XXII
Иногда ночью, если очень прислушаться, если смотреть в темноту дремотными глазами, — можно услышать далекий легкий скрип, будто флюгер повернулся на крыше В это время с торфяных болот летят белые кони тумана, и поэтому ночью веришь преданию, что это не сухая ветка дерева трется о другую, а резко повернула свое веретено ткачиха Парка. И вместе с этим скрипящим поворотом изменилась судьба людей.
Над городами и хуторами, над заливными лугами и реками скрипит веретено доли. И тот, кто не спит, слушает его звуки, глядя во мрак.
Ткачиха работает.
...Что-то такое случилось в эту зиму и с Алесем. Внешне все было как прежде: жизнь то в Загорщине, то у деда, напряженная учеба (следовало за год подготовиться так, чтобы поступить сразу в четвертый класс гимназии: дядькованье отняло много времени, он отстал от ровесников). И, однако, все было другим, потому что изменился он сам, открыв, что у него и других есть не только могилы, а есть еще и имя. Ручеек увидел с высоты Море, и ручейку казалось, что это он открыл Море, в то время, как оно существовало всегда и тысячи тысяч ручейков, каждый в отдельности, открывали его для себя. Кто рано, а кто и поздно.
Это были годы внезапного открытия этого Моря сотнями и тысячами ручейков. Людям, несмотря на трудное николаевское время, становилось легче жить. Это было начало начал и одновременно начало конца. Потому что ручейки, чтобы им легче было бежать, слились через тринадцать лет в реку восстания, и река ударилась всем своим телом об острые грани гранитной запруды... Им было дано каких-то десять — тринадцать лет, этим ручейкам, и они ничего, совсем ничего не успели сделать, только напоили нестерпимо пересохшую почву для новой, для грядущей жатвы.
Легче было и Алесю. Кажется, такая ерунда — именовать предмет. Что изменяется от этого? И, однако, это весьма много, если называют самое главное для человека. Изобретение таких слов, как «Человек», «Родина», «Земля», «Любовь», было едва ли не более важным, нежели изобретение колеса и плуга.
Теперь у юноши было имя для всего; для любви, для ощущения общности всех людей, для законной ненависти к неправде, ненависти, которой так неопределенно жил дед. Было имя для всего: для своеобразия и непохожести этих полей, речи мужиков, людских обычаев и людской одежды.
Все внезапно приобретало смысл. И над этим следовало думать. Следовало долго думать.
Именно в эти месяцы парень начал пачкать бумагу. То новое, живущее в нем, требовало выхода. И поскольку он был сыном земли, где поет каждый, той земли, которая и сама не может не петь, — его пачкотня, конечно, была стихами. Хорошо это было или плохо, но он не мог без этого. И даже то, что эти нескладные строки, беспорядочная смесь мужицких, русских и польских слов (его начали учить и по-польски), вообще изливались на бумагу, было трогательно, как куцелапые первые шаги ребенка. И хорошо это было или плохо, а со стихом он потом встречался всюду. Проходил год, два, пять, и вдруг наступало время, когда нельзя было без него.
Он не был поэтом. Он был «дилетант pur sang», как roворила мать. Но он происходил из приднепровской земли, где у каждого мужчины — своя песня на каждый случай охоты, а у женщин — своя песня на каждый случай жизни. Поэтому даже эти дилетантские стихи не могли быть совсем уж плохими, тем более что парень имел на удивление острое зрение и примечал даже то, чего не