Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
— Это названия такие.
— Чего названия? Ну, «Великая Русь» — это понятно. Империя действительно большая.
— Не туда гнешь, — пояснил старик. — Великая Русь — это все, что от истоков Днепра и Сожа и вплоть до восточного места, до пустынь, до гор... Малая... — это там, где живут хохлы.
— Это еще кто?
— Живет на юге такой народ. Это там, где Киев, и Полтава, и Миргород. Когда я ездил до Киева с императрицей, то насмотрелся. Народ интересный, на наши глаза — непривычный, но хороший.
— А «Белая» — это что?
— А это Приднепровье, Полесье, Минщина — все, по самое Подляшье.
Алесь покусывал перо.
— Что ж, тогда выходит, что мы жители Белой Руси?
— Еще чего. Мы — приднепровцы. А слово это «Белая Русь» — окончательно устаревшее, весьма давнее слово, которого никто не помнит.
Вежа думал:
«Да, я его тоже встречал. Когда-то, видимо, использовали... В акте пятнадцатого века, о продаже деревни Бездежская Стодола... Потом в акте от тысяча шестьсот девяносто первого года. Одного человека из нашего младшего рода разбирал копный суд. Его обиду».
Дед подошел к родовому шкафу и долго листал один из фолиантов.
— Вот. Копное дело о краже котла из винокурни. Четырнадцатого января того года. Знали.
Сел на свое место, наполнил бокал.
— Но забыли. Видимо, и надо было. Да слово это — сейчас оно и вообще под запретом, много лет нигде ты его не встретишь. Разве, может, вот тут, в старом царском титуле. Так что выбрось ты из головы эту старую труху. 3анимайся нынешним днем.
— Ну, а почему ж так?
— А потому, что никому до этого дела нет. Про другое надо думать.
— Про что?
— Ну, хоть бы про то, что приднепровские дворяне стали луями, что нет больше в Приднепровье ни силы, ни ума, ни чести. Что мы вымираем.
— Что ты, батюшка, — ужаснулась Глебовична. — Кушать нам разве нечего? Да упаси боже!
— Помолчи минутку, — мягко попросил старый князь. — Вымираем, Алесь. Это — правда. Не дай бог только дожить. Ни тебе, моему внуку, ни твоему внуку. Возьми ты Могилев. Был богатый большой город. Возьми Полоцк... Загорск стал большой деревней. Друцк — маленькой и нищенствующей. В Суходоле два года назад было мужчин две тысячи без двухсот, женщин — полторы да сотня. Первое предзнаменование! И в этом году родилось сто пятьдесят девять человек, а умерло двести семьдесят семь. На сто восемнадцать человек стало меньше. И так почти каждый год. Из года в год сынок...
Пошевелил щипцами. Сноп искр рванулся вверх...
— Еще сто пятьдесят лет назад у нас каждый второй мещанин был грамотен, каждый десятый мужик. Прочти писцовые книги. А теперь? Голод, которого не должно быть, который имеется лишь потому, что все наше начальство жадное и глупое, как сивый мерин. Вот оно и все, сынок...
Алесь молчал, глядя в яркое пламя. Небывало серьезное лицо его казалось прозрачным и суровым. Зрачки были глубокими, а брови — еще темнее обыкновенного, совсем угольные. Он тяжело, не по-детски, думал.
Багрянец трепетал на его лице, и потому оно, казалось, было облито густой кровью, целыми ручьями крови.
— Я не понимаю, — промолвил он наконец глухим голосом. — Не понимаю, почему так говорил в усыпальнице отец: «У друг их есть имя — у нас нет ничего, кроме могил»? — Узкая рука сломала перо. — Да нет, нет. Есть имя. Не одни могилы. Имя тоже есть, забытое, устаревшее. Но ведь есть.
— Возможно, — отозвался дед. — Только все это не то. Ступай лучше спать, внучек. Поздно тебе тут сидеть и думать.
Вставая, Алесь с каким-то особенным чувством погладил пальцами лист титула. Этот грустный, никому не нужный лист с длинной надписью.
***
...Я спускался с вершины Святой горы. Было поздно, и солнце давно село за горы. Ломая дубняк, ступая на жесткие подушки камнеломки, я шел ниже и ниже, туда, где над бухтой горели невероятно синие огни.
Пошла сухая горная трава. Справа от меня, на круче, возносилось в небо Чертово Копыто.
Я выбрался на дорогу и быстро пошагал вниз.
Ползли по склонам между низкорослых лесов, похожих на кустарники, серые пятна, и приглушенно долетало оттуда «глок- глок» колокольчиков овечьих отар.
Теперь я спустился низко, и вокруг были одни морщинистые горы.
Что-то тусклое появилось сбоку меня: слабая еще, невыразительная на сером тень. Моя тень. И я подумал, какие они были бедные, несмотря на богатство, ожившие под моим пером. Какие жалкие! Как тень.
А тень появилась и теперь все густела и густела, так как луна, поднимаясь над миром, становилась ярче и наливалась светом.
В ложбине пустели каменные коробки каких-то низких строений, заросших шиповником и колючками. И это было как на Марсе, где пески заносят руины старых городов. А луна рождала в строениях тени и делала морщинистую почву взгорий совсем голубой.
И внезапно великое счастье родилось в сердце. Я жил, и я шел между руин, под этой голубой луной, я продирался через колючки, которые даже поскрипывали под ветром от мертвой сухости. И я шел навстречу тому, о чем знал в этой теснине один я. Лишь один.
Я миновал теснину, и после аромата сухой земли, колючек и полыни теплый, роскошный, безграничный аромат моря, его безостановочный шум наполнил мне уши и сердце.
Море горело лунным огнем между сухих скал.
...И все эти дни и ночи я жил им, даже когда не видел его.
Жил в скалах, жил в степях, жил среди морщинистых теснин.
И порой, проснувшись ночью и бессонно лежа с раскрытыми глазами, либо поздним вечером, работая за своим столом, я вздрагивал от неожиданного ощущения холода и дикого осеннего уныния.
Потому что за окнами стоял глухой шум, бывающий у нас только поздней осенью, когда порывы ветра бегут по голым верхушкам неприютных деревьев.
А потом мне сразу становилось тепло, и я вспоминал и улыбался про себя во тьме, так как это было — Море!
XXI
Рождество отметилось свежим и пушистым снегом. Снег был на всем: на столбах заборов, на крышах, на деревьях, на шубе ночного сторожа и в ведрах с водой — только пронесенных от колодца к хате.
Земля