Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Я лежу на горячем морщинистом камне и думаю, не хватит ли мне водить без дороги тонкую, детскую струйку жизни моего дорогого паренька. Впереди, конечно, еще сколы, в которых надо проточить себе дорогу, пески, в которых надо не высохнуть, стройные, как девушки, ивы, корой которых надо напоить, и поля сеч, с которых надо милосердно смыть кровь.
Но пускай он хотя бы издалека, хотя бы дождевой каплей на листочке днепровского явора, каплей, которая через минуту упадет в родник, увидит далекое-далекое море, к которому лежит его путь. Ему так будет легче. И невыносимо более трудно. Так как, повидав море, человек перестает быть ребенком, человек становится человеком.
Не стоит отговаривать. Пора. Пускай стремительнее побежит вода. Хватит медлительности. Иначе долго, слишком долго придется бежать.
А море ждет. И пускай ручеек увидит его неожиданно, потому что так было с каждым ручейком, ведь они не знали, какое море ждет их, и падали туда, еще не догадываясь о существовании моря, каждый по отдельности, срываясь с замшелых скал, как звонкая струйка в сердоликовую бухту.
Порой так бывает и теперь. Тогда это происходило только так.
Спеши, струя воды! Море ждет! Море шумит подо мной!
***
Дед вернулся с губернского съезда рассерженный.
Все три дня, когда его не было, Алесь приучал Тромба к выстрелам и еще читал основы генеалогии и геральдики. Дед перед отъездом достал и положил ему на стол «Парчовую книгу Загорских», «Книгу младших родов», «Хронику Суходола и Зборова», «Аксамитную книгу», «Государев родословец», «Городельский привилей» и «Статут Литовский». В этих книгах самое важное было отмечено, так как все они, кроме двух, были рукописными копиями.
Алесь был рад этому занятию.
А днем он приучал Тромба. Он просто вспомнил, что щелканье пастушьего кнута очень напоминает выстрел. И щелкал, угощая коня сахаром после каждого «выстрела». Этого Тромб не боялся, он помнил, как щелкали кнуты на выпасе чистокровных коней, где он бегал стригунком. И он любил маленького хозяина. На исходе второго дня Алесь, одновременно с рывком кнута, выстрелил из пистолета негромким холостым зарядом. И сразу увидел, как мелко задрожала, переливаясь, лоснящаяся пятнистая кожа коня.
Перезаряжая пистолет, Алесь говорил с Тромбом ласковым, печальным голосом.
Тромб слушал свое имя и голос и, словно соглашаясь, качал нервной головкой.
Опять выстрел. На этот раз немного громче, нежели кнут. Конь не выдержал и взял во весь опор. Но никто его не держал, не было страшных, как Голгофа, веревок. Отбежав, конь глянул на хозяина и увидел, что он даже не смотрит в его сторону, что у него ничего нет в руках, кроме кусочка сахара. И он, издалека, легонько заржал.
Алесь сделал несколько шагов навстречу. Не следовало манежиться, а то еще спрячет белое и сладкое в карман... И Алесь дал коню сахар, сел на него и, успокаивая, объехал большой круг по желтой луговине.
О опять выстрел. И опять то же самое. Назавтра в полдень паренек отложил кнут и стрелял, не маскируясь, и конь делал в сторону лишь несколько ленивых прыжков, как будто по обещанию, которое опротивело хуже гнилого сена.
А утром третьего дня Алесь, сидя верхом, достал пистолет из-за пазухи и выстрелил. Перепуганный, возмущенный людским вероломством, конь сбросил его, но отбежал совсем недалеко.
После второго такого выстрела он только дрожал, понимая что хозяину нельзя причинять вред, что хозяин хороший, так как он один любил и нежил его, Тромба.
Дед, подъезжая вечером к парку, еще издалека заприметил дикого маленького кентавра. Кентавр галопом летел ему навстречу и еще издалека выстрелил из пистолета в воздух. А потом еще и еще — победоносно и гордо. И конь даже не содрогнулся, лишь косил бешеным глазом.
И летел. Летел.
Возле кареты Алесь поставил дрыганта свечой и выстрелил в воздух последний раз. И конь спокойно, горделиво вытанцовывая, словно и ему нравилось, что вот и он ни капельки не боится, пошел рядом с каретой.
— Приучил? — ахнул старый князь.
Алесь молча склонил голову.
— Сынок, — только и сумел сказать старик.
...Вечером сидели они в библиотеке. Свет луны пробивался сквозь цветные оконные стекла, падал на бесконечные корешки книг.
Сидели втроем. Ефросинья Глебовична плела кружева. Дед сидел в кресле и попивал. А Алесь сидел за своим столом, заявленным книгам.
Было тихо. Только гудел да порой постреливал искрами камин.
— Что было на выборах? — спросил Алесь.
Дед даже покраснел, вспомнив.
— А!
И злобно бросил:
— Доробковичи. Выскочки.
Рассказал обо всем. Как всегда, метко, язвительно, камня на камне не оставил.
— Сволота! Но ведь и эти сволочи, эти сто восемьдесят семь, которые против. Это они, думаешь, ради того, чтобы вместе недоимки выплатить, чтобы мужику легче?
— Осквернитель ты, батюшка, — заметила Глебовична.
— А что у них за душою? — горько продолжал князь. — Россея у них за душою? Польша у них за душою?! Своя земля?! Польшу они пропили. Россея для них — чернолапотница, своя земля им — мачеха. Сволочь пан, кругом сволочь... Васьки Вощилы на них мало, Емельки Пугача, Ромки Рокутовича на их мерзкие шеи.
...Дрова в камине порой вспыхивали, и тогда на книги, освещенные свечами, падал легкий багрянец.
— Дедушка, — спросил Алесь, — я вот что хотел спросить у тебя о царском титуле.
— А зачем это тебе еще? — иронично спросил Вежа. — Плюнь. Читай то, что про нас.
— Я и сам знаю, что не стоит, — согласился Алесь, отодвигая книгу. — Болтают-болтают, будто не хватает человеку слова «царь».
Алесь закрыл большущий том и начал смотреть в огонь. Через парк, через голые кроны, через непогоду долетел бой часов готической часовни. Девять часов.
— Шел бы ты спать, Алесь.
— Погоди, дедушка, погреюсь.
Дед поворошил дрова и промолвил:
— Так что это ты там хотел спросить о титуле этого подонка? Не говоря, конечно, вслух и при чужих.
Алесь опять раскрыл книгу.
— Понимаешь, зачем такой большущий и непонятный титул?
— Для важности. Чтобы знали, сколько земли государь награбил. А что там тебе непонятно?
— Ну вот: «самодержец всероссийский... царь польский... великий князь финляндский»... Это все понятно... А почему в