Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
А дед мрачнел:
— Наша жизнь! Решился сказать правду — вот и выслали. Думаешь, за их «фаланстеры»? Чепуха! Они там невинными игрушками занимались, книжки читали. За «дух» загнали, за этих вот «бедных людей».
Вздохнул.
— «Любим Богом покорный, а непокорный ненавидим Богом». Думаешь, Фельдфебель сказал? Нет, сынок, это слова одного древнего египтянина, им четыре тысячи лет, если не больше. Что изменилось?
В эти дни как раз завершился срок, который определил дед. Алесю надо было ехать. Дед ходил мрачный, да и Алесь места не находил. Этот человек, которого он только за две недели до этого дня ненавидел, вдруг властно вошел в его душу, захватил ее и почти силой требовал права на любовь. И, главное, он был достоин любви. И Алесь боялся его, благоговел перед ним, неодолимо тянулся к нему, но еще не знал, что любит его, что это рождается та любовь родных по духу, одинаково сильных и чистых людей, которая порой связывает кровников в одно, которая порой заставляет даже любовь матери немного потесниться.
Да они и вправду были одна плоть и кровь, один дух, один характер. Дед, изведав внука за эти дни, теперь ужасался, что мог оттолкнуть его в первый же день. Все свои черты, все черты уважаемых им людей, и голос крови, и силу крови он предощущал в этом человеке. Вежа видел во внуке самого себя, только неимеримо улучшенного, и гордился этим самим собой, таким новым и чистым от собственных пороков.
Накануне старик не выдержал:
— Едешь? Наверно, обрадованный до смерти?
— Дедушка... — с укоризной промолвил внук.
— Едешь только на несколько дней... Конечно, родители... Но за наукой твоей буду следить я. По крайней мере, год-два, пока мне не станет трудно. И если я захочу тебя видеть — по первому же моему слову ты должен лететь сюда и жить столько, сколько я захочу, хотя бы тебя там райское наслаждение поджидало, хотя бы, когда подрастешь, неземная невеста... По первому же зову.. Не сделаешь — прокляну!
— Я сделаю это, — согласился внук.
Алесь попросил деда дать ему с собой журнал, чтобы показать повесть матери.
— Тут все твое, — мрачно ответил старик. — Сделай одолжение никогда не спрашивать.
***
В Загорщине парня встретили радостно, даже с гордостью, что он сумел завоевать сердце старика. Синие глаза отца сияли теплотой, мать улыбалась сыну нежно и грустно, как всегда.
Мать прочла повесть и опечалилась. Потом она сидела в загорщинском архиве и что-то искала по «Привилегию», «Аксамитной книге», «Серебряной книге Загорских» и по грамотам и явилась на ужин немного успокоенная, будто поняв что-то...
— Погубили гения... — произнесла она.
Алесь молчал.
— Даже если вернется, так вернется изувеченным, — продолжала матушка. — Что ж это за подлый век? Человек такой впечатлительности — разве он выдержит?
Она отошла от балюстрады и начала смотреть в темный парк.
— Погубили не только гения, — отозвалась она наконец, — погубили человека одной крови с нами и нашего дальнего родственника.
— Родственника? — Алесь вскинулся. — Как родственника? Все говорили, что он сын лекаря.
— Из наших, — объяснила мать. — Род старинный, но пришедший в упадок. Я думала, и не осталось из них никого. А есть. Их майорат — Достоево под Пинском, и они оставили его, обеднев, лет сто назад. Они — от «сына любви» одного из Загорских, младшая, боковая ветвь наша. А герб их — «Радван».
— Не может быть.
— Смотри. — Мать развернула лист с выписками. — Слишком знакомая фамилия. Смотри: шестнадцатый век, ответвление «Радвана». Смотри: тысяча шестьсот седьмой год — процесс Марины Достоевской-Карлович... Смотри: вот ее брат Ярош сидит в Мозыре. В тысяча шестьсот тридцатом — Достоево уже имеет трех хозяев. В том же году судья Петро Достоевский разбирает дело о чародействе. В тысяча шестьсот сорок девятом — крестьянин на копном суде признался в грабеже, совершенном в имении Романа Достоевского. А вот март тысяча шестьсот шестидесятого года, дело о пропаже вещей, закопанных в землю во время нашествия врага. Подписался Ян Достоевский. Первая и единственная подпись по-польски...
— Д-да, — согласился Алесь.
— Значит, конец «Радвана». Оборвалась нить рода. Сколько их уже, оборванных ветвей. Да разве топор жалеет? А молодой человек был бы светочем людским.
...Спокойствие в Загорщине прервалось только свадьбой старшего сына Когутов, Стефана. Мать за два дня до свадьбы отпустила Алеся в Озерище.
Веселья было — хоть захлебнись. Все были рады Алесю. Опять шутил Кондрат, опять ласковыми, немного женственными глазами смотрел Андрей. Михал и Марыля дохнуть боялись на парня. Павлюк, хозяйственный Павлюк, показал ему все, что он приобрел за то время, когда они не виделись: настоящую кожаную пращу, лосиный череп с рогами и пещеру, которую он отыскал в овраге, на берегу Днепра. Яня хотела сидеть только на его коленях. Юрась показал ему два лучших грибных места.
Это была простая, нетребовательная любовь. И он окунулся в нее, сам расплачиваясь тем же, как окунулся с благодарностью в песни, которым его начал учить дед Данила Когут. Тоже Данила, как и тот. Да и в чем, в конце концов, разница? Этот дед не родной, но близкий и простой. А песни его — чудо! И речь его — легкая, привычная. Старый Вежа иногда говорил по-мужицки, но как сложно это было! А тут было просто, как дымный овин, просто, как звезды сквозь дырявую крышу сенного сарая. А когда запоют — глубоко, как Днепр, как древняя и изменчивая река, как самая непростая и свободная из рек.
Гнали и настаивали «трижды девять», варили пиво, собирали грибы на свадебный квасной борщ. Янька ходила вся в муке и поправляла платочек тыльной стороной ладони, как мать. Кондрат лизнул еще теплого пива и делал вид, что он так пьян — просто ужас, не знает, где у него что, и все хотел сесть на голову, как это делают совсем глупые щенки.
Накануне свадьбы решили поехать на рыбу, чтобы и рыба была на свадебном столе. Юрась и Павлюк должны были ловить