В раю - Пауль Хейзе
— Знаете вы художника, которого зовут Росселем?
— Эдуарда Росселя? Конечно, знаю. Ну что же у вас с ним?
— Россель был у меня, с неделю тому назад, говорил, что видел у Янсена вакханку, и обещал, если я приду к нему и буду у него натурщицей, заплатить мне втрое больше, чем Янсен.
— Почему же ты не пошла к Росселю?
— Просто потому, что он мне не понравился! Я не хочу ходить по мужчинам, чтобы все знали меня в лицо и говорили при встрече: вот она, рыжая Ценз. Мне и то досадно, что я была натурщицей господина Янсена, хотя он такой хороший. После того все узнали мой адрес, а это почти то же самое, как если б я была к услугам для всех и каждого.
— А тебе разве не нравится господин Россель?
— Нет, совсем не нравится. Он вовсе не похож на художника, которому в самом деле нужна натурщица, бог знает зачем ему я понадобилась. Какими глазами он смотрел на меня!.. Нет! Я не могла его видеть и выпроводила его прочь. После этого он обращался к Пени, чтобы та уговорила меня. Но Пени меня знает, а потому и не пробовала уговаривать. Она сама пошла к Росселю, думая, что все равно, кто бы ни пришел. Но он дал ей гульден и отослал назад, сказав, что ему некогда и что ему нужны именно рыжие волосы. Тут она имела опять случай обозлиться на мои волосы. Говорят, Россель живет точно царь, и не будь я дурочка, сказала мне Пени, — тогда еще она была со мной приятельницей — я могла бы составить свое счастье.
— А ты разве думаешь всю жизнь остаться такой дурочкой, Ценз?
— Не знаю, — откровенно отвечала она. — Никто не может ручаться за себя, пока он молод… может соскучиться. Но я полагаю, пока я буду в своем уме…
Она остановилась.
— Ну, так что же, Ценз? — сказал он, взяв ее за маленькую, загрубевшую от работы ручку.
— До тех пор, — спокойно сказала она, — я не поддамся никому, кроме того, кого буду любить.
— А каков должен быть тот, кого ты полюбишь? Такой, например, как господин Янсен?
Она засмеялась.
— Нет! Тот для меня слишком стар; я его очень люблю, но люблю как своего отца. Надо, чтобы был моложе, красивый и…
Она вдруг замолчала, бросила вскользь на своего собеседника кокетливый взгляд и сказала:
— Что это мы говорим все только одни лишь глупости? Не хотите ли сесть, или выпить что-нибудь? Быть может, впрочем, у вас, глядя на этих пугал, пропал аппетит?
Она лукавым кивком указала на своих соседок, сидевших, как куклы, в высоких чепцах и узеньких корсажах и, по-видимому, ничего не понимавших из болтовни своих двух соседей.
— Знаешь, Ценз, — сказал Феликс, не отвечая ей, — сегодня ты отлично могла бы остаться переночевать у меня. У меня две комнаты; дверь между ними, если меня боишься, можешь, пожалуй, запереть на задвижку; в каждую комнату есть отдельный ход. Что ты на это скажешь?
— Вы все шутите! — отвечала она без всякого смущения. — Разве вы захотите навязать себе на шею такую противную девушку?
— Противную? Я, Ценз, вовсе не нахожу тебя противной. И если ты хоть немного меня любишь, — ну, хоть как господина Янсена, — так ты ко мне придешь. Видишь ли, Янсен по целым неделям заставляет меня копировать скелет, так что я совсем забыл, какие такие бывают живые люди. Завтра утром ты, если хочешь, уйдешь, и никто в мире не узнает, где ты провела ночь. Хозяйка у меня почти совсем глухая, а если я тебя срисую, так, наверное, никому никогда не покажу. Согласна? Подумай хорошенько, а я позову пока кельнершу.
Когда через минуту Феликс вернулся с полным стаканом вина, он застал Ценз сидевшую в глубокой задумчивости, опершись подбородком на руку.
— Ну, что? — спросил он, — ты уж подумала?
Она покачала головой, засмеялась, а потом стала опять совершенно серьезной и сказала:
— Все это только шутки; ведь я не так глупа, чтобы поверить, что вы в самом деле скульптор.
— Ну, как хочешь, Ценз. Я не могу уговаривать тебя на то, что тебе неприятно. Выпей-ка лучше вина, только что начали новый бочонок.
Она без церемонии порядком отпила из его стакана; в это время оркестр заиграл такую шумную увертюру, что беседа поневоле должна была приостановиться. Потом они переменили тему разговора. Девушка рассказывала ему о своей прежней жизни в Зальцбурге, о том, что мать держала ее в большой строгости и что им часто приходилось терпеть нужду, и как она по воскресеньям сидела в своей коморке и думала о том, как бы хорошо было хоть разочек пойти погулять между разряженными господами, которых видела она издали. Мать хотя и любила свою дочь, но все-таки нередко давала чувствовать, что она служила ей живым упреком и обузой. Лишившись матери, Ценз, конечно, плакала, но горе давило ее недолго. Сознание, что она совершенно свободна, осушило ее слезы. Теперь же она чувствует себя одинокой и знает, что ни одна душа человеческая о ней не заботится. В такие минуты, конечно, приходит ей в голову, что она охотно отдала бы все на свете для того, чтобы опять быть с матерью. — Вечно так! — заключила она, пресмешно кивнув головой. — Ничто не выходит так, как хочешь; а надо еще быть довольной, говорят люди. Иногда мне хочется умереть, а иногда хотелось бы перед тем провести все лето в свое удовольствие, одеваться в самые нарядные платья и, одним словом, жить, как настоящая принцесса.
— И чтобы за тобою ухаживал еще какой-нибудь принц, не правда ли?
— Конечно. Одной быть что за радость? Зачем же и нарядные платья, как не для того, чтобы сводить кого-нибудь с ума?
Он так пристально посмотрел ей прямо в глаза, что она вдруг покраснела и замолчала. В бедной девочке была такая странная смесь ветрености и грусти, затаенного желания любви и стремления морализировать, что она все более и более привлекала его к себе. Прибавьте к этому теплую ночь, мягкий свет фонарей и шумную музыку, одиночество, мучившее собственное его сердце, и двадцать семь его лет.
— Ценз, — прошептал он ей на ухо, так близко наклоняясь к девушке, что губами касался почти ее шеи, — если бы ты могла немного полюбить меня, то почему бы нам не прожить так же хорошо, как если бы ты действительно была принцесса, а я принц?
Она ничего не отвечала. Полуоткрытый рот ее тяжело дышал,