В раю - Пауль Хейзе
— Что же, мы будем изучать френологию? — спросил Феликс, смеясь, но с некоторым смущением.
— Нет, дорогой мой, мы постараемся, по возможности, верно скопировать эту круглую кость. Если будешь прилежен, то со временем перейдем и к другим костям.
— Неужели придется проштудировать так целый скелет?
— Весь по косточкам, до самых пальцев ног. Мы таким образом соединим курс анатомии с курсом форм. Да, милый, — продолжал он, улыбаясь при виде отчаяния, выразившегося на лице ученика, — если ты воображал, что начнешь учение с аппетитного белого женского тела, то очень ошибся. В этой области ты, впрочем, вероятно, поучался уже предварительно…
Он вдруг остановился. В сенях послышался приятный женский голос, говоривший:
— Здесь мастерская фрейлейн Минны Энгелькен?
— Прошу подняться этажом выше, — отвечал хриплый бас управляющего. — Дверь направо, фамилия написана на дощечке; фрейлейн уже два часа как ждет вас здесь.
— Благодарю.
При первых звуках голоса Янсен бросился к двери; он приотворил ее немного и выглянул. Потом вернулся к Феликсу с легкой краской на лице и молча принялся за работу.
— Что это была за дама? — спросил Феликс без особенного любопытства.
— Вчерашняя незнакомка. Странно, я в первый раз услыхал этот голос, а тем не менее при звуке его сразу представил себе именно ее лицо.
Феликс молча подошел к своему стулу, начал работать над куском глины, имевшим примерно величину черепа, и совершенно углубился в занятие.
Так сидели они с четверть часа оба за работой, как вдруг кто-то тихо постучал в дверь, и в мастерскую вошел Розенбуш, совершенно взволнованный, с веселым и вместе с тем лукавым выражением на лице.
Торопливо поклонившись друзьям, баталист подошел к ним совсем вплотную и с таинственным, многозначительным видом сказал:
— Знаете ли, кто там теперь наверху? Та самая дама, что мы встретили в пинакотеке! Анжелика снимает ее… добилась-таки своего… Поистине баснословно решительная женщина! Притом же скрытна, как дьявол. Представьте себе, сегодня утром я застаю, что она убирает мастерскую, как будто бы какая-нибудь царица прислала предупредить ее о своем посещении. И без того уже в ее мастерской всегда дьявольски мило и нарядно, куда ни ступишь, везде цветы. Настоящая оранжерея, так что даже дурно делается. А сегодня… она все вконец разукрасила! Что это, Анжелика, говорю я, сегодня разве день вашего рождения? Уж не выходите ли вы замуж, или же может быть ждете русскую княгиню?.. Вчерашнюю встречу, разумеется, давно уже забыл. Она же, поворачивая шелковую свою желтую подушку на кресле той стороной, где меньше пятен, едва на меня взглянула и сказала: ступайте к себе работать, господин Розанчик (так называет она меня всегда в минуты немилости): для вас меня сегодня дома нет. Таким образом, без всяких церемоний она морально прогнала меня взашей. Признаюсь, я, впрочем, и не рассердился. Энергия, пылкость, сила убеждений всегда кажутся мне привлекательными даже и в женщине. Все-таки же ухожу. С некоторым удивлением принялся уже было за краски, как вдруг слышу, кто-то идет по лестнице и прямо к Анжелике. Так как отделяющая нас стена не очень толста и они не старались говорить тихо, то я и узнал всю подноготную, а именно: что у Минны сидит теперь вчерашняя наша красавица, что ее зовут Юлией и что с нее будут снимать портрет. Теперь позвольте спросить вас, друзья и товарищи: что мы — мужчины или бабы? Должны ли мы позволить, чтобы у нас из-под носу вырывали такую находку и чтобы под одной с нами крышей скрывалось такое чудо красоты? Или, как мужчинам, нам следует во имя искусства учредить блокаду перед дверью недоброжелательной художницы, и волей или неволей заставить ее впустить нас?
— А я посоветовал бы тебе, Розенбуш, отправиться спокойно наверх да охладить воинственные страсти на твоей «Битве при Люцене», — отвечал Янсен совершенно спокойным тоном. — Если же волнение будет тебе мешать работать, то вырази через стену восторг, в который привела тебя эта дама, хоть серенадой на флейте. Может быть, тебя пригласят тогда войти и продекламировать кое-что из твоих стихотворений.
— Ах ты, насмешник! — вскричал баталист. — Я думал оказать вам услугу этой вестью, но вы прилепились к земле и не можете сочувствовать высшим стремлениям. Бог с вами: вижу, что здесь я не понят!
Он выбежал в дверь, и вскоре в верхнем этаже действительно стали раздаваться звуки флейты. Розанчик играл самые нежные свои мотивы.
По-видимому, впрочем, ему суждено было оставаться непонятым. Дверь Анжелики по-прежнему была заперта крепко-накрепко, и когда наконец, по прошествии нескольких часов, она отворилась, то слышно было, как кто-то спустился легкими шагами вниз по лестнице, из чего можно было заключить, что сеанс кончен.
Между тем наступило обеденное время; ученики в соседней мастерской прибрали работу и ушли по домам. Янсен, обыкновенно никогда не уходивший раньше двух часов, на этот раз решился последовать общему примеру.
— Кончай работу, — сказал он. — Тебе надо еще теперь сделать визиты соседям.
Они поднялись по лестнице и сначала зашли к Розенбушу. Баталист, увидав, что на флейту его никто не обращает внимания, снова сел за мольберт и принялся за работу со рвением отчаяния. Комната его представляла необыкновенно странный вид и напоминала собой до некоторой степени оружейную палату: по стенам висело древнее оружие, алебарды, мушкеты и мечи, а между ними красовались громадные сапоги со шпорами, рейтузы, седла и стремена самой удивительной формы. Перед дырявым креслом стоял на сломанной подставке колоссальный барабан, который служил в то же время и столом для склада всякой мелочи. Окно украшалось каким-то удивительным кактусом, стоявшим как раз в цвету; там же, в хорошенькой клеточке, бегали взад и вперед две белые мышки, пища и боязливо поглядывая красными своими глазками на новые лица.
На мольберте стояла «Битва при Люцене», в полном ее разгаре; это была отличная картина, и Феликс мог похвалить ее со спокойной совестью. В особенности живо и хорошо написаны были лошади, и молодой барон не хотел верить, когда художник признавался, что сам никогда в жизни не сиживал на коне. Поговорив сперва кое о чем, Розенбуш ухватился за романтизм, произнес в защиту его речь, достойную более многочисленных слушателей, потом снял свой испачканный шведский кафтан, в который, собираясь рисовать, он всегда облачался, для того чтобы на него могло легче снизойти истинное историческое вдохновение, и, несмотря на жару, надел