Вера Мутафчиева - Дело султана Джема
Является, скажем, венецианский посланник. Извещает о чем-либо моего повелителя, испрашивает его согласия, ищет совета. Хорошо, я тоже знаю, что это спектакль, наподобие тех, что мне доводилось видеть на площадях Измира или Ниццы; я тоже знаю, что нас почитают простофилями и что события будут решаться без всякого соизволения Джема, что мир идет своими путями, действует по своим законам. Пусть так! Но в каждой игре есть свои правила. Много лет назад мы вступили в эту игру и должны продолжать ее, иначе лучше самим взять и отравиться. А как ведет себя Джем именно сейчас!
Я понимаю: своими криками или молчанием, своей дремотной ленью или буйством он решительно объявляет, что вышел из игры, что все мы можем хоть в лепешку расшибиться, он, Джем, участвовать в ней не будет!
Ну как же! Ведь он сообщил мне об этом еще по дороге в Бурганеф: «Что бы впредь ни происходило, оно будет происходить уже без меня». Однако первоначальные действия Джема дали толчок, который передавался на протяжении всех этих лет от колесика к колесику, пока не пришло в движение нечто чрезвычайно громоздкое, сложное, и мы сегодня испытываем последствия того забытого, первоначального толчка. Вот какая история! На счастье или на беду я сохранил рассудок, чтобы расхлебывать кашу, заваренную моим обожаемым Джемом! Ведь я поистине служу завесой между бурлением страстей в мире и безумием Джема (отчего я называю его состояние безумием – возможно, есть смысл, и даже глубокий смысл, в отказе Джема от участия в игре?). Завесой, которая еще недолго сумеет выдержать напор с обеих сторон. А как он мощен, этот напер!
Всевозможные папские сановники ежечасно справляются, подпишет ли султан Джем какое-либо письмо Каитбаю или какому-нибудь подкупленному янычарскому начальнику в Бруссе; посланник Венеции тонкими намеками дает понять султану Джему, что предательство Неаполя окажется роковым для предстоящего похода; французский герольд является к султану Джему, дабы выразить глубочайшее сожаление, что мы покинули Францию, не повидавшись лично с королем, – семи истекших лет его величеству оказалось мало, чтоб повидаться с нами. Люди, люди – и слова! А я, Саади, призванный, как недавно объяснил мне Ренье, нести дар божий своему народу, кручусь, словно вертлявый царедворец, среди всех этих господ, передаю якобы суждения своего повелителя, заверяю, что письма будут подписаны сию минуту, расточаю любезности и задыхаюсь от злости.
Помилуйте! Вечером, когда все эти усердные государственные мужи возвращаются в свои дворцы и – с сознанием, что проделали за день решающую для судеб мира работу, – предаются пирам, расточительству и блуду, я сажусь у себя в комнате. За дверью (сплошь лак и позолота) почивает Джем, еще засветло отошедший ко сну. Я слышу, как он храпит – это от гашиша, а возможно, от толщины.
Наконец-то занавесь опущена – до завтрашнего утра. Завтра начнется очередное действие комедии, называющейся «Дело султана Джема».
В первый такой перерыв между действиями (первый мой вечер в Ватикане) я думал, что разрыдаюсь: не по силам мне все это. На второй вечер я смеялся. Именно так: привалился спиной к двери и хохотал как безумный. «Как прав ты, Джем! – говорил я себе. – Ты и не подозреваешь, что делаешь то единственное, чего заслуживает мир, в котором мы живем: плюешь на него!» А сегодня вечером – это пятнадцатый по счету вечер – мне не хочется ни плакать, ни смеяться. Видимо, привык.
20. IV.1489Только вчера увидели мы папу. Наша жизнь настолько превратилась в непрерывные празднества, мы столько принимаем либо наносим визитов, что я не удивлюсь, если в одно прекрасное утро мне скажут: «Саади, сегодня вы будете представлены господу богу!»
Я иду вслед за Джемом по коридорам ватиканского дворца, и мне чудится, что именно здесь должен был обитать Минотавр; иду и размышляю. Я успел убедиться, что мой мозг не в силах вобрать в себя всю сложность этих отношений, соотношений, ходов и контрходов, которые плетутся земными властителями вокруг того, что некогда был Джемом. А ныне шествует впереди меня, снова в белых с золотом одеждах, с достоинством пьяницы – только пьяница держится с такой уморительной надменностью. Мы направляемся к папе.
Разумеется, крутом пышность, великолепие (я так пресыщен ими, что воспринимаю как нечто обыкновенное, скажем, как хлеб и соль. В конце концов, нам-то доводилось видеть Константинополь!). Разумеется, его святейшество походит и на Д'Обюссона, и на Бланшфора, и на всю свору монахов; у него есть любовница, дети и внуки. Иннокентий VIII выражает нам свое глубочайшее сочувствие, которое исторгло бы слезы из камня, не будь оно так хорошо нам знакомо – еще со времен Родоса.
На сей раз я не буду служить завесой между Джемовым безумием и миром – здесь Джему надлежит говорить самому. Послушаем!
Иннокентий излагает составленный им план похода. Близится, сказал он, прекращение всех раздоров меж христианскими государями; это – по его словам – не составит никакого труда. Будущей весной в Риме будет созван специальный собор, на котором все европейские Державы объявят, сколько войска и средств они отдадут сему великому делу. И тотчас вслед за собором – поход. Ни одному из прежних крестовых походов не сравниться с этим: то будет сверхпоход!
Я внимал объяснениям Иннокентия VIII, мужа – как я слышал – опытного и мудрого. Отчего считаю я Джема безумцем? Грезы папы ничем не уступают Джемовым! Договоры, собор, сверхпоход! Из крохотного моего заливчика в море политики (из моей комнатки в ватиканском дворце) и всего лишь за один месяц я узнал предостаточно о пресловутом единомыслии христианской Европы. Вокруг меня, Саади, слуги живого трупа, каким является Джем, кишмя кишат доносчики и тайные гонцы десятка государств; за один месяц меня восемь раз пытались подкупить, чтобы я выдал, донес, внушил, повлиял; в моих вещах роются – непонятно когда: я почти не покидаю покоев Джема – самое малое десять пар рук, я догадываюсь об этом по беспорядку, оставляемому ими после себя. Настороженное и коварное, бесстыдно-лживое единомыслие христианской Европы!
– Что скажет относительно этого ваш государь? – приведенный в отчаяние неподвижным лицом Джема, Иннокентий VIII обратился ко мне.
Я спросил Джема. И ожидал услышать в ответ обычное: «Гм». Однако (о, как мне взять назад те слова, которыми я описывал Джема как живой труп и заплывшее жиром животное!) он вперил в его святейшество вполне осмысленный взгляд, даже приподнял свое второе веко. И весьма отчетливо произнес слова, которые я перевел, признаюсь, с наслаждением – возможно, Джемово безумие передалось и мне:
– Я не стану участвовать в крестовом походе, ваше святейшество!
– Что?! – Если самообладание – добродетель монахов, то их верховному вождю полагалось бы обладать им в самой высокой степени. У Иннокентия же был вид только что разорившегося банкира. – Что?! – упавшим голосом повторил он. И после довольно продолжительного молчания вновь обратился ко мне:
– Вашему господину, вероятно, нездоровится.
– Ничуть, – ответил я. – Он в здравом уме и твердой памяти.
– Но… почему? Как? – топтался все в том же круге недоумения святой старец.
Я перевел:
– Потому что не желаю биться на стороне неверных против правоверных! – Коротко и ясно.
– А кому вручили вы свою судьбу восемь лет назад? Что искали у нас? Зачем предложили нам союз и помощь, обоюдную выгоду? – Иннокентий не помнил себя; эти вопли, вероятно, будут преследовать его и в смертный час, напоминая о том, как некое человеческое отребье довело папу, властителя над совестью всего христианского мира, до обыкновеннейшего, плебейского, я бы сказал, исступления. – Отдаете ли вы себе отчет в том, что говорите? – все более возвышая голос, продолжал его святейшество. – Вы что же, полагаете, что можно морочить королей, князей, кардиналов? Да я посвятил этому походу годы труда и унижений, он будет венцом моего властвования! Вы ли сгубите его? – Хорошо, что он сжал челюсти; я чувствовал, что он готов разразиться площадной бранью.
Я снова перевел. Откинувшись в кресле, Джем смотрел не с безразличием – о нет! То было злорадство – первое чувство, обнаруженное Джемом за последние два года.
– Бранитесь, ваше святейшество! Не стесняйтесь! Все равно вам не найти слова, достаточно обидного для человека, отдавшего себя в руки врага. Вы не находите этого слова, не правда ли? Его нет. Еще не придумано.
И снова я перевел, не зная, на кого смотреть. То ли на Иннокентия (он оцепенел, пораженный тем, что эта кукла с громким именем неожиданно оказалась человеком). То ли на Джема.
О аллах, довольно! Надо убираться отсюда, а я не могу! Джем еще не мертв – где-то в отравленной гашишем и отвращением утробе живет частица Джема. Она все реже обнаруживает себя, но эти редкие мгновения – божественная награда мне, жертвенному агнцу. Джем не мертв; настоящего Джема, а не храпящего, опустившегося, злобного бездельника увидел я сегодня. Одной фразой Джем защитил все свое забытое достоинство. Отомстил за себя и за меня, за наших сподвижников, томящихся в узилищах Родоса, за наших мертвых.